До сих пор, между прочим, не выплыла. Накрепко упрятана в архивах. Разоблачительные источники — только зарубежные. Он секретничал со мной о запретном: тоже, видно, зудело с кем-нибудь поделиться. Он нуждался в конфиденте и лучше меня не отыскал. Остальные — генерал в лампасах, прилизанный штатский и женщина с белыми круглыми коленями — хорошо знали, что его терзает и о чем он про себя вспоминает, и старались уйти от скользких тем. Откровенничать с ними Каперанг считал бессмысленным. А я был tabula rasa, чистый лист, быть может, не совсем чистый — кое-что хватануть я за протекшие годы успел, но во мне бурлил интерес к разным проблемам, и я восторженно слушал и подхватывал любую мелочь. Голова горела, лоб покрывался испариной, во рту сохло. Беседы с Каперангом — не чтение какой-то дурацкой брошюрки «Тайна профессора Бураго»!
Каперанг сам не был Полишенелем, но его секреты были секретами Полишенеля для всего мира, кроме нас, убогих советских рабов, живущих за железным занавесом. Именно Каперанг стал мостом между черно-белой движущейся Испанией, которая врезалась в мою душу до войны: знаменитым возгласом «Но пасаран!», «испанкой» с кисточкой и беготней с мамой на вокзал и долгим стоянием там на перроне в ожидании прибытия поезда с испанскими детьми, и Испанией воюющей, плачущей, кричащей, поющей, которая обрушилась на меня в Томске, Испанией литературной, одухотворенной, возвышенной, окровавленной, одураченной, но все же прекрасной, как во времена «Овечьего источника» и «Дон Кихота Ламанчского». С его, каперанговской, легкой руки я начал дышать Испанией. Я был подготовлен к томской встрече с ней, как к последнему бою, не только альбомами Эренбурга. Вот почему вырванные из контекста листочки перевода-самопала «По ком звонит колокол», конспиративно упрятанные в засаленную папку с надписью «Бухучет», взволновали меня так сильно, отпечатались незабываемыми впечатлениями, заставили пойти вглубь каждой Хемингуэевской строки, укрепили наши отношения с Женей, послужив основанием дружеской связи с ней на многие десятилетия — теперь уже и за гробом.
Одного Эренбурга не хватило бы, несмотря на то что именно Эренбург и только Эренбург стал сюжетом моей томской истории, доказав, что литература — не вымысел, не фантазия, а причудливая связь личности и обстоятельств, динамический процесс, происходящий в нашем сознании, требующий постоянного присутствия автора в предлагаемой ситуации.
Принцип классической русской литературы, вечная традиция, неподвластная ни времени, ни эгоистическим стремлениям берущихся за перо.
Один из беломорбалтлаговских зеков, некто Иван Солоневич, бывший журналист и физкультурник, бежав за границу, готовил в 1934 году знаменитую впоследствии книгу «Россия в концлагере»: достаточно правдивый прозаический отчет о житье-бытье каналоармейцев. За хранение толстенького томика в бумажной обложке с кошмарным для той поры откровенно антисталинским названием расстреливали без суда. Я нашел Солоневича после оккупации в развалинах дома Гинзбурга на Институтской улице весной 1944 года и тогда же прочел, дрожа от страха, что кто-нибудь застанет за этим занятием. Я понимал, что Солоневич пишет о запретном. Вдобавок на титульном листе стоял круглый штамп с нацистским орлом посередине и надписью — Русский институт в Мюнхене. Я кое-что понял, так как был знаком с изделием, выпущенным Горьким, Авербахом и Фириным, и сумел оценить ужас описанного. Я поверил Солоневичу. Когда через много лет я узнал об авторе подробности биографии, то был шокирован его национализмом и связями с фашистскими и антисемитскими организациями. Об одной из самых черных фигур российской истории — присяжном поверенном Шмакове, защищавшем на процессе Бейлиса содержательницу воровского притона, где угнездились убийцы Ющинского, — Солоневич, будучи его родственником по линии жены, отзывался как о своем путеводителе по лабиринтам еврейского вопроса. И все же надо признать, что крестьянский сын, выходец из белорусской деревни, в нравственном отношении поднялся на неизмеримую высоту над теми, кто составлял костяк тогдашней советской литературы, и доказал, что авторы серого тома «Канал имени Сталина» — не что иное, как преступная группа, подкупленная и запуганная НКВД. Прозу Солоневича не сравнить с тем, что вышло из-под пера членов новоиспеченного годом позже Союза советских писателей. Она горька, шероховата и правдива. Эффект длительного присутствия ничем нельзя восполнить. Он, этот эффект, резко отличается от экскурсионного визита. О значимости эффекта присутствия мне удалось опубликовать статью после выхода книги Солоневича на сломе веков — в 1999 году. Долго она валялась в разных редакциях, в том числе самых демократических, вроде «Демократического выбора», да так бы и пропала, если бы случайно не проскочила, предварительно искалеченная, в одном из еженедельников.
Эффект присутствия — великое благо литературы, ничем не заменимое и не восполнимое. Счастлив тот, кто сподобился пройти сквозь страдания, чтобы обрести этот эффект.