Я не успел войти в аудиторию, как меня окликнула Женя и, поманив пальцем, подтолкнула к стенгазете, где в правом нижнем углу я с ужасом увидел карикатуру на Милю Стенину — нашего курносого комсорга. Физиономию девушки художник исказил беспощадно — нос, чисто русский, был непомерно задран кверху, придавая выражению лисий и одновременно чванливый характер. Верхняя губа, и впрямь чуточку длинноватая, выступала над хищной, едва прикрытой челюстью, а глазки-щелки — надменные, презрительные и хитрые, смотрели в обрез листа, как будто их хозяйка только что вкусно пообедала курятиной. Дружеским шаржем эту гнусную выходку никак не назовешь.
— Да это пасквиль! Самый настоящий пасквиль! — выкрикнул я. — Чьих рук дело?
— Успокойся, — сказала Женя, — вон идет пасквилянт.
Миля была отличной девчонкой, и никаких черт личности, которые прочитывались в рисунке, у нее не было и в помине. Она меня открыто защищала от подлых нападок блондина в бордовой рубашке и даже от иронических придирок куратора Атропянского. Прошло слишком мало времени, чтобы изучить Милин характер, убедиться в ее злокозненности и выступить с подобными обвинениями, заложенными художником в карикатуру. Надо отдать ему должное — сходство он умел улавливать. Миля узнавалась сразу. Мимо стенгазеты, безразлично уставившись в пол, прошествовал виновник торжества с кожаной папкой под мышкой. Сегодня он не станет задевать, сегодня другой праздник. Этот парень, в котором угнездился мерзопакостный антисемитский душок и который будто бы раскаялся в своем жидоедстве, как о том писала Женя в конце 70-х годов, когда главная часть жизни миновала, очевидно, вообще не любил людей, страдал мизантропией, и антиеврейство служило просто более удобным и доступным продолжением его зависти, недоброжелательства, заядлости и этой самой пошлой мизантропии. Я всегда — с младых ногтей — считал антисемитизм самой удобной формой проявления обыкновенного человеконенавистничества, в какой нуждаются люди ущербного психологического склада. Всякие политические и генетические прикрытия — не более чем их выдумки. Антисемит внутренне готов к издевательствам и над соплеменниками. Карикатура на Милю помогла сделать открытие. С той поры ничто не убедило меня в обратном. Антисемит даже ждет уничтожения людей, родственных по крови, когда они выражают несогласие с ним. До сих пор и это второе открытие ничем не опровергнуто. Я не обвиняю блондина в бордовой рубашке в кровожадных замыслах. Но что было, то было, и что есть, то есть. Пусть мне докажут противоположное какими-нибудь известными и достоверными примерами.
Я покинул Томский университет во многом из-за него. Заканчивался 1951 год. Кто помнит то время, тот знает — и не даст соврать, — к чему обычно приводили похожие конфликты. Стоило взорваться, как я тут же был бы осужден и изгнан из университета, а я мог взорваться в любую минуту не потому, что я храбрец и готов отстаивать свое достоинство, а потому, что есть предел страху. Переступив его, человек теряет контроль над собой: и битый заяц, скрещенный с пуганой вороной, превращается в уссурийского тигра. Уссурийские отличаются злобностью и славятся нападением на тех, кто охотится за ними. Ярлык еврейского националиста и сиониста, пробравшегося на факультет для того, чтобы нанести непоправимый вред русской истории и филологии, мне был бы обеспечен. Еще не стерлись из памяти статьи, в которых терзали космополитов и выводили на чистую воду разных Юзовских, Гурвичей и Борщаговских, разоблачая их коварные замыслы.
Карикатура на Милю вызвала в группе возмущение. Газету, кажется, на другой день сняли и за комсорга вступились. Почему блондин в бордовой рубашке — у него их было несколько — напал на Милю, чем она не угодила — твердостью ли мировоззрения, определенностью ли взглядов, авторитетом, который быстро завоевала, отношением ко мне или к кому-либо другому — до сих пор нет ответа. Я полагаю, что и первым, и вторым, и третьим, и четвертым, и, возможно, еще чем-то, до чего я не в состоянии додуматься.