Читаем Exegi monumentum полностью

— Что-то вроде того. Или, скажем,— Динара отважно мне в глаза посмотре­ла,— либидо. Здоровенный матрос-балтиец, и весь-то он как живой. Или пуще того, спортсмен, футболист. Он для женщины... Знаете? Вожделенный партнер! А для вас, мужиков, красотки. Пусть хоть из бронзы, в том-то и прелесть их, может быть... И в общем...

— С мороженым лезут?

— Далось вам мороженое! Кто во что горазд изощряется, лишь бы с монумен­том в контакты войти какие-нибудь. В плотские, в садистские опять же. Курице, только курице клюв при мне три раза приваривали; уж неведомо как, а отрывали ей клюв. Отпиливали. А собаке несчастной! То намордник накрутили какой-то, так вы не поверите, мы трем слесарям наряды выписывали, едва отцепили намордник. А уж сигарету собаке в рот, это запросто. Или надписи выцарапывают. Не всегда нецензурные даже, а так, нацарапали один раз: «Ура!» А в другой раз: «Слава КПСС!» Это на собаке-то, а? Не очень прилично, правда? А к девушке, к той, что книжку читает, эротоман какой-то пристал. Приходил к открытию метро, к полшестого утра. Приклеивал бумажку каким-то особенным клеем на грудь и на бедра. Или ночью. После двенадцати пустеет метро, так они... Они — это граждане, люди. Москвичи и опять же гости... Изощряются кто как может!

Догорал добродушный закат, а Динара моя разошлась: наболело у нее, допекло. Да и как не допечь?

— Город огромный. Мегаполис. Восемь миллионов постоянного населения да миллиона два так, без прописки, болтаются. И еще два миллиона приезжих, проезжающих через Москву. Пусть из них отыщутся сто, двести чудил. Идиотов. Психопатов. Маньяков или так просто, ищущих диалога. Семьсот изваяний. Пусть каждый второй, нет, даже каждый четвертый с одним изваянием — только с одним! — пожелает вступить в диалог. Получается, от двадцати пяти до пятиде­сяти! Пятьдесят разных штучек, эксцессов: мороженое, надписи... И окурки опять же. У кого-то нос отобьют, у кого-то палец отпилят.

Динара помешивала ложечкой кофе, курила; закат угасал. Я нехотя настоль­ную лампу зажег. Слушал и мычал по привычке: «Ага... гм... м-м-ммм...» А Ди­нара...

Статуи. Монументы. Сколько живу в городе, нет такого дня, чтобы мимо какого-нибудь не прошел, не проехал. Метут метели московские, тусклые, безна­дежные... Льют дожди. А летом пыль, смог. Скучно им, монументам. Скуч-но!

Бывает, правда, у памятников назначают свидания. «Твербулпампуш», это из анекдота давнего, как бы плесенью подернувшегося от многочисленных переска­зов: «Тверской бульвар, у памятника Пушкину». Он и она. Или — и это, говорят, все чаще бывает — он и... еще один он. Другой «он». Он — «он», и он — «она». Или: она и она. Феминистки: женская дружба, обойдемся без мужиков...

Вокруг памятников водоворотом кипят демонстрации.

Поначалу — еще те, классические демонстрации; люди шествовали стройны­ми рядами, плечом к плечу. Иногда, впрочем, монументальная стройность нару­шалась пьяноватым приплясыванием, переливами гармошки, топаньем, свистом. Называлось: демонстрировать мощь и величие, то величие, на коем и был основан эпос нашего социального устроения. После же начались демонстрации доморощен­ные: возле Маяковского кучковались вольнодумцы-поэты, у подножия Пушкина цвела публицистика, разномастные интеллектуалы требовали соблюдения Консти­туции СССР. И такие демонстрации год от года наглели, домогательства интеллек­туалов становились все откровеннее: они против социалистической демократии, подавай им демократию буржуазную!

Но какой бы демократии ни домогались интеллектуалы, монументы стояли незыблемо, погрузившись в свои чугунные думы и меланхолически созерцая возлагаемые к стопам их цветы.

Но, оказывается, была, есть у монументов и неведомая нам жизнь, печально­-таинственная. Неспокойная. Потребность в святотатстве? В кощунстве? Когда-то Достоевский кипел вопросом: стрелять в причастие... Теперь все поменьше: пломбиром за двугривенный — в основоположника... в великого пролетарского... Человек — это звучит гордо... Если враг не сдается, его... И пломбиром за двадцать коп. Ноль-ноль руб., двадцать коп.: Горький, кушайте! Динара права: потребность в диалоге. И еще, вероятно, упование, ожидание чуда: а вдруг Горький — ам! И проглотит пломбир. Облизнется, коснется указательным пальцем усов и скажет, заученно окая: «Хорошо живете, товарищи! Вкусно, сладко жить на нашей боль­шой планете!»

Потребность в легенде: вдруг да заговорит монумент, возглаголет? И еще: вера в то, что в мире нет ничего-ничего неживого; тем более если неживое облекается в форму живого: в изваяние Бога ли, человека ли. Или собаки. Уж хотя бы собаке — кусок колбасы, пусть подпорченной, с запашком. А вдруг — хоп и того... и проглотит. И хвостом помашет тебе благодарно? А? Брон-зо-ва-я со-ба-ка!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже