— Да не помню я, много их тут. А вы посмотрите график, в диспетчерской есть,— куснул яблоко и яблоком показал на дверь оцинкованную: «Диспетчерская. Посторонним вход...» Дальше было замазано, и тот, с яблоком, вместе с Яшей предупредительно к серой двери подошел: открыл, приглашая.
На изрезанном столе в диспетчерской валялись колбасные шкурки, ошметки недокуренных сигарет и лежали журналы какие-то. На стене висел Маркс, а поодаль — репродукция с рисунка, изображающего Ленина на кремлевском субботнике: бревно тащит, вроде бы муравей соломинку волочит старательно. Было окошко, задвинутое изнутри серым фанерным щитом. Яша помнил, что снаружи над окошком есть надпись: «Диспетчер». Возле окошка был «График работы персонала СТОА на январь 198... г.». По горизонтали — фамилия, инициалы. По вертикали — числа, начинаясь, естественно, с 3-го: 3... 5... 18... и до самого последнего, 31-го. Квадратики на пересечении фамилий с числами были закрашены красным, желтым или зеленым; и внизу значилось, что зеленый — работа с 8 часов до 17, желтый — работа с 8 до 21, красный же — ПК, повышение квалификации. Против фамилии Гундосова Б. П. стояло несколько желтых квадратиков, два зеленых и один только красный, причем на сегодня квадратиков не было.
Молоденький, неожиданно вежливый слесаришка дожевал свое яблоко, огрызком ткнул в чистый квадратик:
«Видал? — И с «вы» перешел на «ты»,— Не работает твой Гундосов! — И пошел, положивши огрызок в кучу колбасных объедков и вытирая руки о замасленные штаны; а шляпа на нем и вовсе была соломенная, украинский бриль — натурально, уже замызганный, и соломинки кое-где бахромою свисали.
Яша знал, что Боря не работает нынче, и сюда он притащился, влекомый тоскою неясной.
Тоской, и любовью: Яша любит Борю безмерно, кроткой щенячьей любовью любит, пришедшей на смену лиловой ненависти, зависти и вражде. Яша Боре уступает первое место — по правую руку гуру. Яша Борю готов считать наместником Вонави, а себя отодвинуть, занять место по левую руку.
И влекомый всё тою же тоской неясной, снедаемый ревностью, как в жестоких романсах, разрывающей сердце, выбрался Яша из скучной диспетчерской в коридор СТОА, а оттуда на улицу, на промозглый неуютный мороз. Запахнул он старенькое пальтишко, потрусил к троллейбусной остановке.
Троллейбуса нет и нет, улица сплошь бурой жижей покрыта: это соль с песком рассыпают по городу, чтобы не скользили машины, не буксовали. Закуривает. Новый год вспоминает: недавно встречали, но учитель, гуру, к себе Яшу не пригласил, а без приглашения к нему ни-ни, не ходи на такие праздники.
А теперь еще один Новый год справлять будут, называется: старый. Старый Новый год, с тринадцатого января на четырнадцатое.
И готовятся люди еще и к этому Новому году: торты тащат, ленточками перевязанные коробки волокут в неимоверном количестве; мало у кого одна, а то коробки и по две связывают, по три.
Скособочились праздники, развелась их уйма, невпроворот.
Лишь бы людям напиться, что ли? Или это форма протеста какая-то: у властей, мол, свои имеются праздники, а у нас свои...
Помнит Боря — хозяин-барин укоризненно качал головой: «Что ж, неужто мне голой ее вам отдать? Одежи-то для нее, полагаю я, у вас не припасено? Так-то-с... да... Впрочем же, господин поручик, хорошо-с, уступлю, уступлю...» И не преминул съязвить: «Уступлю по малым достаткам вашим».— Это был уже вызов. И они стояли возле какой-то конторки, и хозяин писал бумагу — купчую крепость. И дал расписаться Боре, а Боря — хмель с него постепенно сходил — подписывался под нею гусиным пером, и сквозь гриппозный озноб у него мелькало: «Уж не кровью хотя бы, а то крови не напасешься на них, на масонов этих, на интеллигентов проклятых... Тоже мне, какой гуманный сыскался!»
И при свете факелов, плошек прощалась дворня с Катеринушкой — Катей. Когда Катя в пунцовой, отороченной сереньким мехом шубейке, в шапочке заячьей и в платке из козьего пуха выросла, скрипнула дверь, на крыльце, неподалеку как бы даже радостно, ухарски-весело звякнул колокол. Ему отозвался колокол где-то подальше, и раскатились тенора колоколов над Донскою улицей, а к тенорам баритоны примкнули, басы,— уже обступило звоном со всех сторон заснеженный двор, и в ритме разноголосого звона плясало пламя факелов, плошек. И вышел на крылечко господин в зеленом камзоле, шуба внакидку. Встал рядом с Катей. Катя головку склонила: перекрестил, сказал что-то шепотом. А из тьмы, окружающей факелы, вышел глухонемой, бородатый, был он теперь подпоясан славно, за поясом рукавицы. Шапку снял. Тряхнув патлами, поклонился.
— Поданы лошади,— с крыльца, сверху вниз напутствовал Борю странный зеленый.— До Сухаревой, стало быть, так ли я разумею?
Боря готов был поклясться, что, день-деньской проторчав в покоях зеленого и таинственного, вкушая его подозрительные настойки, отчаянно матерясь про себя на жмущие башмаки, труся и хорохорясь, о месте встречи у Сухаревой с каким-то нелепым нищим он не проронил ни словечка. «Знает, падло! подумал он зло,— Все ему, собаке, известно!»