— Халтурщики,— ворчит наш Леонов,— слышите, колесница скрипит? Опять смазать забыли, никогда не добьешься порядка. Уж я им задам!
А на колеснице в лавровом венке, горделиво поднявши голову, едет Феб, Аполлон. Незрячи его широко открытые всевидящие глаза, свободно простерты руки.
Солдаты подкатывают колесницу к квадриге. Слышно, как они переругиваются:
— Справа цепляй, мать твою...
— Осадил бы маленько...
— Хвост-то, хвост подбери, муди..!
Наконец колесница прицеплена. Все честь честью: застывшая четверка коней, за ними колесница, на колеснице же — бог.
— Здо-орово! — восхищаемся мы.
— Да, чистая работа, нам так слабо,— говорит кто-то, имея в виду, по всей вероятности, Аполлона.— Нам с вами так и минутки не простоять.
— А львы не... Не проснутся ли?
— Спокойствие,— уверяет Леонов,— ни один объект не проснется, проверено многократно. Желающие могут пройти сюда. Леонов открывает калитку. Делает приглашающий жест. В калитку ныряю я, за мною — Лиана Лианозян. За ней —Лаприндашвили, Ладнова, конечно же, и Ляжкина тут как тут. Больше желающих нет.
Подходим ко льву. О том, что он живой, догадаться можно только с большим трудом, уже зная, в чем дело.
Лошади. Застыли добротно. Застыл Аполлон, и радостно узнавать в нем... Ах да, снова Сережу, Сергея свет Викторовича! А он грациозно соскакивает с колесницы, смеется:
— Привет! Решил стариной тряхнуть, лабануть. Что, неплохая работа? А отвердителя, между прочим, ни капли. Ах, кооптированные вы наши сотруднички, что-то, смотрю я, кое-кто из вас загрустил. Дай, думаю, развлеку, подниму настроение людям, лабану бога. А товарищ Леонов не рассердится, так я думаю. Не рассердитесь, а, Леонов?
И Леонов смеется:
— Никак нет, и мысли такой не держу. И уж прямо скажу: хорошо у вас получается. Хорошо, товарищи, да?
— Хорошо! Хорошо! — гудим мы без тени лукавства,— Еще как хорошо-то!
— А у вас как дела? — розовеет Сергей.— Кандидаты на Феба имеются? Или так, Лукичи одни?
Леонов осторожен:
— Полагаю, что придет время, мы и Феба сработаем. А Лукичи, они что же... Тоже работа, ежели с умом подойти. Да сами знаете, Сергей Викторович, сами и знаете. Да что ж мы стоим-то? Чудно как-то...
Оно и вправду чудно: вовсю горит мягкий зеленоватый свет; и кони застыли, и кабан, и петух. Застыли и львы. В зале — мы, те, кто набрался храбрости выбраться из-за прутьев; а за серебристой решеткой — наши товарищи.
— Свет прошу погасить,— командует Леонов, нажимая кнопки на своем маленьком переносном пульте.— И солдаты свободны.
Солдаты уходят, топая башмаками по доскам арены. Мы ныряем в калиточку, выходим из клетки: все вместе — и Леонов, и Сергей-Аполлон, и мы, лабухи.
Отворяем дверь коридорчика и гуськом в свою классную комнату, уже обжитую.
Так неслись мои вечера и дни.
Ох, вприпрыжку неслись они, галопом, аки кони лихие, приближая иных из моих героев к неожиданной и веселой свадьбе, а иных к трагедии в духе, право же, трагедий античности. А меня?..
Кто же знает, к чему приближает нас необратимое время?
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Боже, Господи, да что же случилось-то? Что случилось, произошло?
Силы тайные уже вовсе и не скрываются, все ломать принялись, хохот ихний, хихиканье я порой вокруг себя слышу. Наступление их туманно предчувствовал и гуру Вонави; он назвать их не мог, он в определениях путался, но ой что-то угадывал: был и ум у него прирожденный, и не зря же все-таки его посвящали во что-то в Теберде, в высоких горах. Нечто знал он, не умея выразить своих знаний и к тому же завышая свои возможности. Там, где надо было втихомолку догадываться да помалкивать в тряпочку, принимался вещать, взгромоздившись в полосатых носках на продавленный свой диван: монумент, да и только. Слесарей увенчивал императорскими и графскими титулами, во все тяжкие пустился: аж хотел родить себе дочь, ее, дочку, сделав своей прапрабабушкой. Доигрался, болезный! И сам горя хватил, и своих учеников с панталыку сбил. Побывал по-новой в Белых Столбах, а теперь исхитрился, принялся за детишек: где-то якобы пользует, лечит их души. А кругом монументы рушатся, люди мечутся неприкаянно да слова выкрикивают: «телекс», «факс», «спонсор» и «менеджер».
Долго-долго гуру в скорбном доме томился, под Москвою: Белые Столбы называется поселение, огороженное, как водится, высоченной стеной да еще и с колючей проволокой, по верху накрученной. А клевреты его, его креатура. Сироб-Боря, Яша, Буба, девушка-ангел? И Катенька, Катя?
Разбрелись кто куда. Растащила их жизнь; кто к добру и к большущей удаче приблизился, а кто — к худу. Но самое страшное — с Борей.
Нож, понятно ли?
За что, в частности, не люблю я романы, романы как жанр, так это за нож. За ножи: непременно они в романы вползают. Будто сами собою вползают, вопреки намерениям романистов: может быть, и не хотел романист, а уж непременно окажется так, что вклинится нож в его праведное сочинение, хоть во сне каком-нибудь, да непременно герою привидится.
Начал Пушкин в романе «Евгений Онегин»:
Спор громче, громче; вдруг Евгений
Хватает длинный нож, и вмиг
Повержен Ленский...