Очевидный парадокс статьи Булгарина состоит в том, что собственно музыка «Жизни за царя», равно как и сам спектакль рассматривались в ней весьма поверхностно. Серьезный анализ сочинения и его исполнения являлись здесь явно задачей маргинальной.
В статье есть три краеугольных положения, каждое из которых отражало суть этической и эстетической позиций Булгарина.
Первое касалось ответственности критиков за выносимые ими оценки и необходимости руководствоваться в своих суждениях здравым смыслом и объективными ценностными критериями. Булгарин расходился с Одоевским не в оценке новой русской оперы, но в том, что она играет исключительную роль в развитии европейского оперного искусства.
Суждения Одоевского о том, что созданием «Жизни за царя» Глинка «получает право на почетное место между европейскими композиторами»[265]
, что «с оперою Глинки является то, чего давно ищут и не находят в Европе:Булгарин как никто другой знал цену спонтанному выражению чувств в газетной публикации, равно как и недостаточной взвешенности в выражении суждений. Как журналист он сам неоднократно сталкивался с таковыми. Но случай с написанным Одоевским был принципиальным для него. Еще двумя годами ранее Булгарин выступал против тех, кто был склонен уверять, что «мы лучше и умнее всех и что все наше лучше всего чужеземного, что репа вкуснее ананаса и живопись г. Полякова превосходнее произведений Дова»[268]
. Зрелый, опытный журналист, взывая к разуму своих молодых современников, он стремился приглушить неоправданную, с его точки зрения, патетику, чреватую опасным креном к «квасному патриотизму» и пустому славословию.«Такой похвалы не слыхал Моцарт и не услышит Россини, – писал он, – два различные гения, но оба преобразовавшие вкус своих современников и утвердившие новые законы в музыке»[269]
. Глинка сделал лишь «Булгарин был убежден: «…отвлеченности и гиперболические похвалы вредны таланту, потому что сбивают его с толку, а иногда даже удерживают на полете к совершенствованию»[271]
. Возразить здесь было нечего, и, полагаю, Глинка, строго судивший себя как композитора, не мог не увидеть здравого смысла в словах Булгарина. Думается, Глинка даже прислушался к сказанному. Косвенным доказательством тому может быть решение музыканта отказаться от публикации хвалебной статьи Мельгунова[272].Напомню. Получив статью в разгар подготовки оперы к постановке в Санкт-Петербурге, Глинка, не имея, видимо, возможности поработать над текстом, как просил о том Мельгунов, отложил ее. Но он не отдал работу Мельгунова в печать и позднее.
По воспоминаниям А. Н. Струговщикова, в конце 1840 г., когда был поднят вопрос о постановке оперы в Москве[273]
, Глинка, приехав к нему домой, привез статью Мельгунова, решив отдать ее для публикации. Впрочем, тогда же поделился сомнениями: «Боюсь только, не слишком ли он расхвалил меня?»«Дня через три после этого я встретился с ним у графа Ф. П. Толстого, – продолжал Струговщиков. – Тут он мне сказал:
– Знаете что, ведь я передумал печатать до времени статью Мельгунова; его панегирик может показаться чересчур нескромным; оставьте статью у себя и напечатайте, когда придет время, чтобы мне не пришлось краснеть за лишнюю хвалу»[274]
.Трудно отказаться от предположения, что в принятом Глинкой решении сыграли свою роль в том числе и отрезвляющие строки булгаринской статьи. Сразу после нее (в 1837 г.) публикация «панегирика» Мельгунова была бы воспринята неодобрительно. А в 1840-м, накануне московской премьеры, в таком «панегирике» уже не было нужды: имя Глинки не требовало того безудержного восхваления, каким грешила статья его пансионского друга, да и публика, знакомая с сочинениями Глинки или по крайней мере наслышанная о них, больше не нуждалась в предварительном «приготовлении».