Паук был частичкой, осколком тьмы, то загадочно-бездвижной, то стремительной и смертоносной, и страх вместе с отвращением к нему тоже не был случайным: что-то в нем было древнее, хтоническое, и еще – тоскливое, словно в нем воплощался весь ужас оскудения, заброшенности, нищеты, какой бывает при виде полуразрушенных, покинутых домов, от которых веет небытием. У Раскольникова в его каморке под потолком по углам подрагивала от любого сквознячка серая от пыли паутина, и он, лежа по многу часов на своем продавленном диване и поглощенный своей идеей, временами смотрел на нее безотрывно. По сути, идея и была пауком, а он – мухой, из которой, запутавшейся в его сеть, тот тянул сок жизни.
Так он и чувствовал себя, изредка начиная полоскать крылышками в надежде освободиться. Грустное такое сравнение, но так оно и было, хоть он и пытался что-то возомнить о себе, самому стать пауком (а не вошью), сплетающим капкан для своей жертвы. Нет, пауком был тот же мельтешащий и суетящийся Порфирий Петрович, причем каким-то особенно изощренным, а в еще большей степени Свидригайлов, но тот был по другой части, и вообще во всех и во всем вокруг было нечто паучье – лишь он был мухой, на которую шла охота. Люди делятся на пауков и мух, хотя и внутри себя они тоже имеют похожее разделение – охотник и жертва одновременно, насекомость тоже двойственна, как все на свете.
Впрочем, и паук не всегда зло, нет, далеко не всегда, хоть и противен на вид. Но ведь и на него невольно начнешь молиться, если вокруг никого живого, а только каменные сырые серые стены, как в каземате Александровского равелина, где он сидел несколько месяцев после ареста, там он и пауку был благодарен, и растущему за окном чахлому деревцу. Ну что, в конце концов, паук? Творение природы, а уж эстетика – это от человека, так что ничего, может, в нем и нет отвратительного и мерзкого, а все, напротив, очень даже приспособлено для практической жизни.
Только вот что его они преследовали всю жизнь – это правда. И не только во сне, оплетая своей вязкой паутиной, но и наяву, как вот сейчас, плавая на дне кружки, он долго вглядывался в это темное пятно, чувствуя как тошнота подкатывает к горлу и в то же время испытывая странное удовлетворение – никак не могло обойтись без паука, так что и Белоснежки-немочки, куколки, отодвинулись на второй план.
Паук был утопленником, но ему почему-то почудилось, что, может, тот еще жив и даже шевелится, там, на дне, в золотистом мерцании пива, среди поднимающихся со дна пузырьков, вот-вот всплывет. Он покачал кружку, пытаясь проверить свое впечатление, однако паучье тело лишь вяло дрогнуло, и тень от него побежала в сторону Белоснежек… И как он умудрился сюда попасть, этот несчастный паучишко, злой паук? Федор Михайлович помахал рукой кельнеру, разносившему пиво, и когда тот подошел, как всегда, не сразу, у него никогда не складывались отношения с прислугой, лакеи всегда вредничали и подолгу задерживались, стараясь разозлить его, а он вспыхивал и раздражался по мельчайшему поводу.
Впрочем, теперь он был почему-то спокоен – может, из-за этих юных красоток, сидевших с пряменькими спинками рядом и щуривших свои томные глазки на оркестр, с навостренными ушками, паиньки, а может, из-за того, что в голове роились какие-то невнятные мысли, связанные с пауком, что вот, к примеру, вечность им представляется как что-то огромное-огромное, что и объять невозможно, да только почему же непременно огромное? А вдруг там всего лишь одна комнатка, малюсенькая такая, метров три на пять, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, вот и вся вечность.
Его даже развеселила эта мысль, которую непременно надо было кому-нибудь из героев доверить, между прочим, очень важная и оригинальная, которую потом будут много раз цитировать, потому что людям нравится все, что неординарно, что несет на себе печать иррационального, разрушающего привычные представления, хотя за это же они готовы гнать и казнить, потому что и здесь двойственность, вечная двойственность, и нет ничего цельного в человеке, который иногда напоминает того же паука, запутавшегося в собственной, искусно вытканной паутине и начинающего от голода поедать самого себя.