Михаил тихо плакал, вспоминая об унижениях, пережитых в течение этого, так хорошо начавшегося дня, и думая о том, что ждёт его впереди. Вдруг да и придётся сдохнуть здесь, то ли завтра, то ли через много-много лет, и никакой аббат Фариа не придёт скрасить его одиночество.
Слёзы текли по пока ещё полным и гладким щекам, попадали на губы, он чувствовал их вкус, но не вытирал глаз. Со слезами, говорят, горе быстрее уходит.
Действительно, минут через десять жизнь ощутимо повернулась к лучшему. Брякнула дверца «кормушки», и в камеру заглянул надзиратель.
– Фамилия? – заученно спросил он, хотя только что сам записывал Михаила в толстую амбарную книгу химическим карандашом.
Волович назвался.
– Инициалы полностью. И вставать надо, деревня, когда к тебе обращаются. Ну ничего, научишься ещё. На шконке днём сидеть можно, лежать нельзя. Тоже запомни. Передать тебе велено… – Он протянул в окошко коробку папирос, такую же, как лежала на столе у Агранова, и
– Слышь ты, Волович, – как-то понизив голос, сказал надзиратель, – дай папироску попробовать. Дорогущая, нам на такие не разориться. Только ты смотри молчи, что я просил. Сам угостил, и всё. А за мной не заржавеет, не боись. На прогулку пойдём, я на часы особо смотреть не стану…
«И здесь коррупция», – привычным штампом подумал Михаил и тут же сообразил, что вещь-то эта в его положении очень даже неплохая. «Коррупция» в смысле. Я тебе – дарёную папироску, ты мне – лишние полчаса прогулки. А если б строго по правилам всё – кому от этого лучше?
Корпусной удалился, чтобы покурить «господскую» папиросу сидя, со всей неторопливостью. Десять лет «пролетарской» власти для него ничего не значили. Как были «чёрная кость» и «господа», так и остались. Кто-то из первых превратился во вторых и наоборот, иные остались при своих. Видел он бывших жандармских ротмистров с нынешними «шпалами» и ромбиками. А он, надзиратель с двадцатилетним стажем, как сторожил, кого пришлют «сверху», так и сторожит. И его уж точно с сидельцем хоть из восемнадцатой, хоть из любой другой камеры местами не поменяют.
Следующий раз, когда толстяку «настоящую» передачу принесут, нужно будет намекнуть, чтоб целой коробкой поделился. Хороши папироски, в меру крепки и духовиты.
Выкурив две папиросы подряд и слегка успокоившись, Волович начал размышлять конструктивнее. Что случилось – случилось, теперь надо в этой жизни устраиваться. Даже и в тюрьме одни живут хорошо, другие так себе, третьи – совсем плохо. И Шаламова он читал, и Солженицына. Других – тоже. Правда, те о лагерях писали, а здесь – следственная тюрьма. «Внутрянка». Особо не развернёшься. Хотя, слышал он и такое, –
Но это – предложить должны. Самому напрашиваться – заведомо продешевить.
Тут же мысль соскользнула на параллельную тему. «Продешевить» – это из области товарно-денежных отношений. А как тут вообще с этим? Кроме одной-единственной двадцатидолларовой бумажки из «параллельного мира», у него не было совсем ничего. Ни часов золотых (их теперь Агранов, наверное, носит), ни обручального кольца. Если даже на волю выйдешь – двадцать долларов не деньги, новую жизнь с ними не начнешь…
И вдруг Михаила как кувалдой по голове стукнуло! Какие двадцать долларов, о чём он?
Те, что он на Столешниковом утащил и Лютенсу показывал, – да, из «другого мира»! Но – этого ли? Там уже двадцать первый век идёт. И история двадцатого какая-то другая. Насколько он успел узнать, никаких «двух Россий» и красного диктатора Троцкого в мире Вяземской и её подруг не было. Император был. Олег Первый. А здесь – наша «настоящая» история, персоны всё известные, просто небольшая развилочка на исходе Гражданской войны образовалась. Так с какого же… здесь та бумажка из «будущего» деньгами окажется?
Волович, торопливо докурив и бросив окурок на пол (пепельницы ведь не дали), снял туфлю, извлёк из-под стельки вчетверо свёрнутую купюру. Развернул, просто так уже,