Иногда отрывки из фельетона с незначительными стилистическими поправками переносятся в повесть. В «Летописи» мы читаем: «Есть что-то неизъяснимо наивное, даже что-то трогательное в нашей петербургской природе, когда она, как будто нежданно, вдруг, выкажет всю мощь свою, оденется зеленью, опушится, разрядится, упестрится цветами. Не знаю отчего, напоминает мне она ту девушку, чахлую и хворую, на которую вы смотрите иногда с сожалением, иногда с какой-то сострадательной любовью, иногда просто не замечаете ее, но которая вдруг, на один миг, и как-то нечаянно, сделается чудно, неизъяснимо прекрасною, и вы изумленный, пораженный, невольно спрашиваете себя: какая сила заставила блистать таким огнем эти всегда грустно-задумчивые глаза, что привлекло кровь на эти бледные щеки…» Вся эта лирическая тирада целиком включена в «Белые ночи»: «Есть что-то неизъяснимо трогательное в нашей петербургской природе, когда она, с наступлением весны, вдруг выкажет всю мощь свою, все дарованные ей небом силы, опушится, разрядится, упестрится цветами. Как-то невольно напоминает мне она ту девушку… и т. д.».
«Белые ночи» развивают данную в «Летописи» тему мечтательства. Форма интимной беседы естественно переливается в форму исповеди. Случайно познакомившись на петербургской улице в белую ночь с Настенькой, герой раскрывает перед ней свою душу. «Послушайте, вы хотите знать, кто я таков… Извольте, я – тип… Тип, это – оригинал, это такой смешной человек!.. Это такой характер… Слушайте, знаете ли вы, что такое мечтатель?» Для исповеди героя свободно перерабатывается материал «Летописи». Мы встречаем уже знакомые нам мотивы: жизнь мечтателя есть «смесь чего-то фантастического, горячо-идеального и вместе с тем тускло-прозаического». Мечтатель не человек, а существо среднего рода; селится он в неприступном углу; боится людей и не умеет с ними общаться. Возвратившись со службы в свои четыре стены, «выкрашенные непременно зеленою краскою», он начинает жить «своей особенной жизнью». «Теперь „богиня фантазии“ (если вы читали Жуковского, милая Настенька) уже заткала прихотливою рукою свою золотую основу и пошла развивать перед ним узоры небывалой, причудливой жизни». Книга выпадает из рук, «и новая, очаровательная жизнь» открывается перед ним. Характеристика «мечтательного мира» в «Летописи» была намечена в общих чертах. В «Повести» она конкретизируется как эмоциональное переживание литературных и исторических образов
. «Вы спросите, может быть, о чем он мечтает? К чему это спрашивать? Да обо всем… О роли поэта, сначала непризнанного, а потом увенчанного, о дружбе с Гофманом; Варфоломеевская ночь, Диана Вернон, геройская роль при взятии Казани Иваном Васильевичем, Клара Мовбрай, Евфия Денс, собор прелатов и Гусс перед ними, восстание мертвецов в Роберте (помните музыку? Кладбищем пахнет!), Минна и Бренда, сражение при Березине, чтение поэмы у графини В-й Д-й, Дантон, Клеопатра е i suoi amanti[12], домик в Коломне, свой уголок, а подле милое создание, которое слушает вас в зимние вечера, раскрыв ротик и глазки»…Эти признания автобиографичны. Достоевский под видом мечтательства описывает свои творческие медитации
над литературой и историей. Поэтому нравственная оценка этого состояния у него двоится. Как и в «Летописи», он продолжает утверждать, что такая призрачная жизнь грех, что она уводит от подлинной действительности, – и в то же время подчеркивает ее громадную эстетическую ценность… «Он сам художник своей жизни и творит ее себе каждый час по новому произволу». Такая двойственность понятна: за героем «Белых ночей», маленьким чиновником и фантазером, стоит сам автор, писатель, полный вдохновенья и великих замыслов. Проблема праздного мечтательства постепенно перебивается более глубокой проблемой творчества. Чудак-чиновник рассказывает о своих ночных грезах, но мы слышим другой голос, художника, говорящего о вдохновении. «Отчего же целые бессонные ночи проходят, как один миг, в неистощимом веселии и счастии, и когда заря блеснет розовым лучом в окна, наш мечтатель, утомленный, измученный, бросается на постель и засыпает в замираниях от восторга своего болезненно-потрясенного духа и с такою томительно-сладкою болью в сердце». Отголоски кризиса творчества после провала «Двойника» ясно слышатся в дальнейших признаниях мечтателя: «Чувствуешь, что она, наконец, устает, истощается в вечном напряжении, эта „неистощимая фантазия“, потому что ведь мужаешь, выживаешь из прежних своих идеалов; они разбиваются в пыль, в обломки; если же нет другой жизни, так приходится строить ее из этих же обломков»…