Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

В отличие от писем 1930-х гг., дневники Е. Герцык 1941–1942 гг. лишены философской концептуальности, апологетического идеологизма. Записи эти стилистически отличны и от дореволюционных дневниковых заметок. Прежняя исповедальность сменяется на стиль хроники:

личного теперь уж действительно ничего не остается, самое интимное оказывается зависимым от исторических – военных событий. Дневники охватывают период ожидания немецкой оккупации и ее начало. Евгения Казимировна дожила до освобождения Курской земли в 1943 г., радовалась победам Советской армии. «Но сил уже не оставалось, и в феврале 1944 года Евгении Казимировны не стало. Ее похоронили на степном кладбище рядом с деревней, где она умерла, и где безбрежная степь так напоминает море, и где растет полынь сродни крымской…» [1097]

Для историка Отечественной войны герцыковская хроника жизни курской деревни могла бы представлять большой интерес. Из безыскусных записей беспристрастного автора постепенно в ходе чтения встает очень необычный образ страны. Картина эта ничуть не похожа на то «эпическое» полотно, которое фабрикуют письма «Оттуда». И дело не в том, что изменилась историческая ситуация – кончился мир и началась война: в «Письмах старого друга» уже присутствовали предчувствие войны и гипотетическая реакция на нее народа. В 1936–1937 гг. Евгения была убеждена в том, что советский народ, помимо того что зачитывается Пушкиным и Гёте и упивается Бетховеном, к тому же благоговейно чтит древнерусских былинных воинов-богатырей. «Образы богатырей выявляют думы и чаяния народа, – с восторгом цитирует Евгения в одном из писем в Париж некоего умеющего держать нос по ветру, облеченного властью идеологического чиновника. – Они в течение веков живут в народе именно потому, что олицетворяют героическую борьбу народа против иноземных нашествий, народную удаль, смекалку, храбрость, великодушие и т. д.»[1098]

Гламурные богатыри, якобы являющие собой народный идеал, гламурный народ из песни «Если завтра война…» – подобно карточному домику, все эти идеологические призрачные постройки перед лицом реальных событий в сознании Евгении Казимировны в одночасье рухнули, увлекая за собой ее собственную оптимистическую «философию жизни» 1930-х гг….

Народ, с которым Евгении в военное время пришлось жить бок о бок, согласно ее свидетельству, – это абсолютно косная, бессмысленно-тупая, деморализованная и одновременно по-крестьянски хитрая атомизированная масса. При этом народные персонажи представлены в дневнике вполне сочувственно, даже с симпатией. Особенно это касается детей, которые, однако, уж никак не похожи на «27 миллионов счастливых детей» из писем «Оттуда»! Главный ракурс показа деревенского люда, оказавшегося «на стыке двух армий»[1099]

, – их постоянно меняющаяся, в зависимости от военной обстановки, то пронемецкая, то просоветская, а на самом деле корыстно-обывательская, шкурная ориентация: «Подлая человеческая природа хочет верить, что побеждающие правы, благи» (с. 350, март 1942 г.). Позиция самой Е. Герцык устойчиво просоветская; давно потерявшая связь с Бердяевым, она оказывается здесь его единомышленницей [1100]. Однако Евгения не чувствует личной враждебности к немцам-оккупантам, – в их хате останавливались люди более или менее нормальные, почти интеллигентные. Отдаленно это напоминает волошинское стояние над схваткой в Гражданскую войну – его молитву «за тех и за других»: при конкретной встрече для Евгении также было естественным прежде всего видеть и ощущать человека, а не олицетворение идеологии.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука