Главный удар был в том, что прошёл я полную лагерную школу – и вот оказался глуп и беззащитен. Что 18 лет я плёл свою подпольную литературу, проверяя прочность каждой нити; от ошибки в едином человеке я мог провалиться в волчью яму со всем своим написанным – но не провалился ни разу, не ошибся ни разу; столько было положено усилий для предохранения, столько жертв для самого писания; замысел казался грандиозным, ещё через десяток лет я был бы готов выйти на люди со всем написанным, и во взрыветой литературной бомбы нисколько не жалко было бы сгореть и самому; – но вот один скользок ногой, одна оплошность, – и весь замысел, вся работа жизни потерпела крушение… Впечатление остановившихся мировых часов. Мысли о самоубийстве – первый раз в жизни и, надеюсь, последний…
Я реально ожидал ареста, почти каждую ночь…
(Там же. Стр. 119–120)
Три месяца не мог он выйти из этого ступора, из этого состояния полной прострации.
Но постепенно стал приходить в себя….
В эту пору К. И. Чуковский предложил мне (бесстрашие для того было нужно) свой кров, что очень помогло мне, ободрило…
Я гулял под тёмными сводами хвойных на участке К. И. – многими часами, с безнадёжным сердцем, и бесплодно пытался осмыслить своё положение, а ещё главней – обнаружить высший смысл обвалившейся на меня беды.
Хотя знакомство с русской историей могло бы давно отбить охоту искать какую-то руку справедливости, какой-то высший вселенский смысл в цепи русских бед, – я в своей жизни эту направляющую руку, этот очень светлый, не от меня зависящий, смысл привык с тюремных лет ощущать. Броски моей жизни я не всегда управлялся понять вовремя,часто по слабости тела и духа понимал обратно их истинному и далеко-рассчитанному значению. Но позже непременно разъяснялся мне истинный разум происшедшего – и я только немел от удивления. Многое в жизни я делал противоположно моей же главной поставленной цели, не понимая истинного пути, – и всегда меня поправляло Нечто. Этостало для меня так привычно, так надёжно, что только и оставалось у меня задачи: правильней и быстрей понять каждое крупное событие моей жизни.
(Вяч. Всев. Иванов пришел к этому же самому выводу, хотя жизненный материал у него был совсем другой. Он формулирует так: «Есть мистический смысл во многих жизнях, но не всеми верно понимается. Он даётся нам чаще в зашифрованном виде, а мы, не расшифровав, отчаиваемся, как бессмысленна наша жизнь. Успех великих жизней часто в том, что человек расшифровал спущенный ему шифр, понял и научился правильно идти».)
А с провалом моим – я не понимал! Кипел, бунтовал и не понимал: зачем должна была рухнуть работа? – не моя же собственная, но – почти единственная, уцелевшая и память правды? зачем должно быть нужно, чтобы потомки узнали меньше правды, почти никакую (ибо каждому после меня ещё тяжелее будет раскапывать, чем мне; a те, кто жили раньше – не сохранились, не сохранили или писали совсем не о том, чего будет жаждать Россия уже невдолге)? Давно оправдался и мой apеcт, и моя смертельная болезнь и многиеличные события – но вот этого провала я не мог уразуметь! Этот провал снимал начисто весь прежний смысл.
(Маловеру, мне так казалось! И всего лишь через две осени, нынешнею зимою, мне кажется – я всё уже понял. Потому и сел за эти записки.)
(Там же. Стр. 125–126)
Две осени, стало быть, должны были пройти, чтобы забрезжил перед ним истинный смысл постигшей его катастрофы.
А как быть, что делать, как лучше ему поступать в сложившейся ситуации, он и вовсе себе не представлял:…
…Что было правильно мне теперь делать? Я не мог уразуметь. Я ложно решил: вот теперь-то напечататься! Хоть что-нибудь.
(Там же. Стр. 127)…
Отвага – половина спасения! – нашёптывала мне книжечка пословиц. Все обстоятельства говорили, что я должен быть смел и даже дерзок. Но – в чём? Но – как? Бедой не брезговать, беду использовать, – но как?
Эх, если б я это понял в ту же осень! Всё становится просто, когда понято и сделано. А тогда я никак не мог сообразить.
Да если б на Западе хоть расшумели б о моём романе, если б арест его стал повсюду известен – я, пожалуй, мог бы и не беспокоиться, я как у Христа за пазухой мог бы продолжать свою работу. Но они молчали! Антифашисты и экзистенциалисты, пацифисты и страдатели Африки, – о гибели нашей культуры, о нашем геноциде они молчали, потому что на наш левофланговый нос они и равнялись, в том только и была их сила и успех…
Всё-таки начал я действовать. Как теперь вижу – неправильно. Действовать несообразно своему общему стилю и своему вкусу. Я спешил как-нибудь заявить о себе – и для этого придрался к путаной статье академика Виноградова в «Литературной газете»…
Редактор «Литгазеты», оборотливый и чутконосый Чаковский, побежал «советоваться» с Дёмичевым: может ли имя моё появиться в печати? Дёмичев, видно, сразу разрешил.
И был прав.
А я – совсем неправ, я запутался… Лишний раз я показал, что, предоставленные себе, мы этой шаровой коробкой, какая вертится у нас на шее, скорей всего избираем неправильный путь.