Она отбросила руки, и они упали, болтаясь словно чужие.
— Ногу вот докуда оторвало. — Глаза так иссушены слезами, что мерцающий солнечный свет, кажется, цепляет их по живому, а ей все равно — не чувствует. — Мы на дороге снег разгребали, а она тут за своей работой была. Ее на сани поскорей сволокли, сена бросили под нее. Везли в больницу, везли, старались. Терпела, сколько могла. А кровь-то повытекла. Передайте, говорит, матушке мой последний смертный поклон.
Она затрясла головой молча — ни всхлипа, ни слез — все уже повыгреблось до дна. Пригнулась, подобрала рукавицы, взяла в руку пустые ведра за дужки, в другую — коромысло и поволоклась к колодцу пошатываясь.
Накинутую шинель я надела в рукава, запахнулась потуже и села на приступок. Она показалась с наполненными ведрами на коромысле, налегавшем на плечо, переступая под ношей тверже, устойчивее. Я дождалась ее и поднялась за ней в дом. В сенях, приостановившись, она сказала мне через плечо:
— Председатель хлебом рассчиталась, чтоб гроб сколотили. Она б и музыку дала, если б было где взять.
В избе за столом сидели женщины, и та, что выделялась ярким, румяным лицом и пуховым платком, из-под которого, разведенные на стороны чистым пробором, круглились по лбу смоляные волосы, должно быть, и была председателем. Они вели свой разговор, не обратив на нас, вошедших, внимания.
Здесь женщинам привычно управляться с хозяйством самим, потому что мужчины издавна уходили на заработки — «на посторонние», как говорят в Займище.
В стороне у окна сидела за починкой своего теплого платка маленькая разведчица, что перебралась к нам со стороны немцев, когда группа Карпова столкнулась с их связистами и боевым охранением. Это за ней немцы охотились, вменяя всем постам устроить ей засаду.
Два шелудивых теленка бестолково бродили по избе, загораживая проход. Обминув их, я подошла к окну.
Она вскинула от работы свою темную голову в коротких волосах, искромсанных ножницами.
— Ой! — пылко сказала она. — Я как раз о тебе думала. — И вскочила, усаживая меня на свое место, на табурет.
— Да? — сказала я польщенно. — У меня к тебе дело.
Мы еще и знакомы-то не были. Мы только видели друг друга в то время, когда она и Агашин вели свои беседы в нашем доме. Он уважительно называл ее Марией Тихоновной, а письменно — Крошкой. А мне как называть ее?
— Маша я, — сказала она. Я тоже назвалась по имени. — Ты в Москве жила? Позавидуешь. А я из Магнитогорска.
Она перекинула через плечо платок и метнулась на поиски какого-либо сиденья еще и для себя и ушла в сени. До сих пор я видела ее в пальто, слишком длинном для нее, и не подозревала, что у нее такая складненькая, ловкая фигурка.
Хозяйка налила в самовар свежую воду и теперь, стоя у печи, спиной ко всем, строгала лучину. Шевелились только ее локти. Платок на ней, и кофта навыпуск, и почти до полу юбка — все было серо-землистое и словно давно и навечно надето. Когда она забывалась, переставая строгать, не оборачиваясь, застыв, она со спины, прямой, плоской, была похожа на каменную бабу со скифских могильных курганов.
Женщины громко обсуждали, как спасти колхозных телят от напавшей парши, решили, чтобы выходили их, раздать по избам.
— Тетя Марфа! — звала председательница. Хозяйка оборачивалась и, еще не зная, с чем это к ней, кивала, не вникая. — У тебя вон, тетя Марфа, двое наших пригрелись, — может, еще одного, а то и двух телят примешь?
Крошка приволокла из сеней пустой армейский ящик и уселась, подвернув под себя ногу в валенке. Я достала из кармана листок с переводом: «Высылкой разведгрупп и личной рекогносцировкой командира части установить, какой протяженности отрезок грунтовой дороги от станции выгрузки Машково в направлении на Дядьково безопасен для движения наших танков…» Мы поговорили о примерной ширине дороги на этом участке, где Маша как раз вела наблюдение, и что там по сторонам, поле или лес.
— Ты, наверное, танцевать училась, — сказала я. Уж больно она фигуристо сидела на ящике. И вообще хотелось сказать ей что-нибудь приятное.
— Где там учиться. Предрасположенность у меня есть, правда. Врожденная, что ли. А вообще-то я горе-акробатка.
— Почему — горе?
Она не ответила, сняла с плеча платок и положила мне на колени, быстро стащила с ног валенки и портянки, встала на пол, пошире расставив ноги, одну вперед, другую — назад.
— «Шпагатик» сделаю. — И, задрав повыше юбку, стала пружинисто приседать, раздавая все дальше ноги.
— Ты что, порвешься ведь, — женщины прекратили свой разговор, повернулись все к нам. Их занимала Маша — кто такая. Вроде гражданская, а с военными заодно.
Румяная председательница стала выговаривать:
— Ты бы побереглась, девка. Может, еще и родить будешь. Не все ж война. Когда-никогда, а конец будет.
А Маша задирала мешавшую ей юбку все выше на самый живот, гороховое трико облепляло ее округлые маленькие бедра.
— Ох-хо-хо! — вздохнула хозяйка. — Бедовая.
Маша наконец достала гороховым трико половицы, уселась, как ей надо было.
— Остальные номера в другой раз. — Поднялась, одернула юбку и заправила байковую блузку вовнутрь.