По существу, те несколько тысяч «чужеземцев», которые говорили с осерским либо лилльским акцентом, являли собой демографический резерв столицы, ведь смертность здесь превышала рождаемость, женитьба обходилась дороже, чем в иных местах, а городская скученность необычайно содействовала распространению эпидемий чумы и холеры, коклюша и оспы. Так, в 1438 году, когда Франсуа де Монкорбье был еще семилетним мальчишкой, от оспы умерли примерно пятьдесят тысяч парижан. Во всяком случае, так утверждали современники, возможно, несколько завысившие цифры. Однако нам известно, что в тот год во время эпидемии одна только больница Отель-Дьё похоронила 5311 усопших… Что же касается эпидемии 1445 года, то никто не может назвать точного числа унесенных ею жизней, но надолго переживший ее ужас говорит сам за себя. Во всяком случае, едва «чума» появлялась в Париже, смерть начинала вести счет на тысячи.
Следовательно, столица не могла пренебречь потоком иммигрантов, который с большей или меньшей скоростью восстанавливал равновесие и обеспечивал нормальное функционирование городского организма. «Смертность», то есть эпидемия, означала, что у выживших оказывалось больше шансов найти работу, но только ценой переезда. Периодически опустошаемая столица компенсировала свои потери за счет демографической избыточности близлежащих областей. Невзирая на демографические катастрофы и эндемический дефицит, Париж возобновлял людские ресурсы, получая новую кровь из сельской местности и из провинции.
Такое смешение приносило свои плоды. Тридцатидвухлетний Франсуа де Монкорбье по прозвищу Вийон, сын одного из многочисленных пришедших в Париж провинциалов, мог доставить себе удовольствие поиронизировать над печальной судьбой парижанина. Он ведь сам был из Парижа, из Парижа, что «близ Понтуаза». Такое не каждый мог о себе сказать.
У НАС В МОНАСТЫРЕ ИЗОБРАЖЕНЬЕ АДА…
Старая женщина, чье имя мы никогда не узнаем. Молясь Богоматери и сокрушаясь из-за выходок сына, она жила в ожидании смерти. Ей, вероятно, было лет пятьдесят…
Подобно многим другим, мать Франсуа Вийона из своего прихода ушла. Столетие несчастий отнюдь не сделало епархиальное духовенство более привлекательным. Уже в 1348 году бедный кармелитский монах Жан де Венет отмечал, что во время эпидемии священники охотно уступали заботу о душах и телах братьям из нищенствующих орденов. Священники жили довольно вольготно, заседали в капитулах и коллегиях, причем не обнаруживали признаков волнения ни во время вселенских соборов, ни даже во время Великой Схизмы, когда под угрозой было само существование церкви. Ни для кого не было тайной, что о своих доходах они заботились более рьяно, чем о регулярном отправлении службы. Крепко обосновавшись на кафедрах, эти проповедники попеременно оправдывали сначала бургундский реформизм, потом войну на стороне Ланкастера, суровый суд клерикалов над Жанной д’Арк и, наконец, всеобщий мир.
Они были той частью клира, что обсуждала в 1438 году вопрос о принятии Францией текстов, которые бедная женщина, даже если бы и знала, все равно бы не поняла: тех самых «канонов» Базельского собора, получивших название «Прагматической санкции» и ставших конституцией — тут же оспоренной — французской церковью, перешедшей из-под власти папы под власть короля.
Что эта не знающая грамоты женщина поняла бы в замысловатых историях духовных пастырей, в историях, где в одной Божьей церкви вдруг оказывалось сразу два папы, где епископам случалось, отвергая власть папы, заявлять, что церковь — это они, епископы; где церкви, подобно народам, шли друг на друга войной; что бы она поняла, оказавшись на заседаниях собора, где о рентах и юрисдикции говорилось больше, чем об аде и рае?