Далее ибн Сабин анализирует слова «мир», «вечность», «новизна», «созидание», «творение», отмечает разногласия крупнейших комментаторов Аристотеля: Фемистия, Александра Афродисийского, ибн Сины, ибн аль-Саига, — и объясняет их двусмысленностью выражений, ложными выводами и неточными спекуляциями. Вкратце изложив физику и онтологию Аристотеля, автор отмечает, что для Мудреца только научные законы обладали статусом строгого доказательства, burhān. Все остальное было лишь материалом для дальнейшего размышления[193]. Это важное различение: оставаясь приверженцем креационизма, учения о сотворенности мироздания, ибн Сабин приводит различные аристотелевские аргументы о его вечности, но настаивает на том, что Аристотель
Защищая главный философский авторитет своего времени, ибн Сабин близок не только крупнейшим христианским ученым, но и еврейскому философу Моисею Маймониду (1135–1204). Одной из основных целей его «Путеводителя растерянных» было как раз освещение трудных мест Закона и примирение рассказа о Творении в Книге Бытия с физикой и метафизикой Аристотеля[194]. Нужно учесть эту параллель, поскольку Великая курия стала первым местом на латинском Западе, где обсуждалось это сочинение, оказавшее впоследствии большое влияние на развитие европейской мысли. Как ибн Сабин, Маймонид четко различал аргументы и неопровержимое доказательство. Это различие соответствовало умственному настрою многих христиан: дискуссия и сомнение по поводу важнейших постулатов веры еще не означали их опровержения.
Второй вопрос касался природы богословия: «Каковы ее цели и необходимые основания, если таковые имеются?»[195]
В устах средневекового интеллектуала, будь то христианин, мусульманин или иудей, такой вопрос звучал по меньшей мере провокационно. Не следует, однако, забывать, что то было время оживленных дискуссий о содержании и статусе отдельных наук и системе христианского знания в целом, менее устойчивой, чем когда бы то ни было. Об этом брожении свидетельствуют и многочисленные специальные трактаты (от Гуго Сен-Викторского до Роберта Килуордби), и обилие схем в рукописях и на витражах. Тенденция к пересмотру традиционных научных и дидактических схем была очевидна во всей Европе, и двор Фридриха II не мог не ответить на этот вызов. Ключевым в этих дискуссиях всегда был вопрос о достоинстве, благородстве той или иной дисциплины по сравнению с родственной или соседней по схеме. В этих бесконечных дискуссиях рождались представления о науке Нового времени.
Для окружения Фридриха II вопрос о статусе богословия не был ни праздным, ни провокационным. Ибн Сабин, отвечая на него, приводит мнения древних, аристотелевский «Органон», ряд псевдо-аристотелевских сочинений, включая популярное «Яблоко», и суфиев[196]. Предлагая свое подразделение наук, он основывается, как и христианские систематизаторы, на античном наследии. Обращаясь же к языку суфиев, он намеренно темнит: «Неспособность достигнуть понимания есть понимание». Это поучение, приписываемое первому халифу Абу-Бакру, стало принципом «ученого незнания», единственным способом «познавания» Бога. Он раскрывается в главе «Путь заблудшего». Здесь для описания Бога используются многочисленные термины, которые не являются атрибутами, ограничивающими Его сущность. Описание заканчивается вызовом: «Нам нужно встретиться. Твой вопрос показывает, что ты не знаком с наукой и проблемами философской спекуляции. … Все твои вопросы для членов нашей общины столь же ясны, как огонь на горе, умы их острее меча и кинжала. Задай вопросы посложнее, поглубже, поумнее, чтобы ты смог поговорить об этом с каким-нибудь мусульманским школяром, а не с ученым»[197].
Такой не слишком дружественный тон не раз встречается на страницах «Сицилийских вопросов». Автор особенно критичен к своему корреспонденту в третьем вопросе, посвященном аристотелевским категориям. Фридрих II спрашивал, «каковы они, как их используют в разного рода науках, чтобы достичь их полного числа “десять”? Сколько их? Можно ли насчитать их больше или меньше, и каково доказательство»[198].