— ОКТ[1]
была распущена и все другие профсоюзы объявили вне закона. Даже социалистам не помогло их политиканство… Наши ушли из метро. Два месяца Париж ходил пешком, потому что и шоферы бросили работу. Президент, первый французский фюрер, послал войска и полицию занять метро. Капралы научились нажимать на кнопки электровозов, а на распределительных станциях работали лейтенанты и полковники. Не обошлось и без катастроф, говорили, что десять тысяч парижан погибло под землей… Ах, мсье Луи, вы еще молоды, и не знаете, что значит сидеть дома без хлеба и без единого сантима в кармане. Соседи приносили нам понемножку еду, все-таки это был Сен-Дени, но и они вскоре заперлись у себя в доме, потому что в ответ на стачку пять фирм (тогда их было еще пять) объявили локаут. И заметьте, его объявили в самом конце месяца, когда люди получают зарплату… Что мы должны были делать?Мадам Женевьев заново переживала те далекие события. Я молчал. На душе было скверно. Я чувствовал себя предателем, тряпкой, убийцей… Мадам Женевьев подняла на меня свои добрые серые глаза и, растирая ревматичные колени, вздохнула:
— А, мерд! Не мучайтесь, мсье Луи, значит иначе и не могло быть… Даже коммунисты, и те не смогли ничего сделать. Два раза они выходили на Площадь Бастилии, на Площадь Республики и на Площадь Конкордии, и мы тоже выходили вместе с ними, и Шан-з-Элизе проклятых буржуев и аристократов были полны народа. Толпа шумела и по Сен-Мишель отсюда и до моста, Латинский квартал трещал от криков и рева. Весь Париж вышел на улицы. И что? Эти верблюды подняли в воздух площади вместе с народом. Техника победила. У нас не было ни лучевых пистолетов, ни… как они назывались… атомных пушек… такических…
— Тактических, — сказал я.
— Да, этих самых… У нас были только наши души и наши руки… — Мадам Женевьев пожала плечами. Сейчас она выглядела развалиной. — Мы надеялись на солдат и капралов из президентской гвардии, они были нашими братьями, нашими сыновьями. Но они нажимали на курки и при этом смеялись. А? Что скажете? Это дерьмо было обучено, вымуштровано, превращено в машины. И наши люди горели, как факелы. Сотни, тысячи сразу…
Мадам Женевьев перевела дух. Она трогала свое лицо, точно проверяя, жива ли. Ее уже не интересовало, с кем она разговаривает и даже вообще есть ли кто-нибудь в комнате.
— Так окончилась последняя стачка парижан, мсье Луи. Мой Этьен и я чудом остались в живых…
— А потом?
— Потом Этьен умер.
— Он был ранен?
Серые глаза Женевьев посмотрели на меня снисходительно.
— Да, ранен. В сердце.
— Раны в сердце не может быть. В таких случаях умирают мгновенно.
— Его рана была другой. Он лежал в постели и повторял: «Это невозможно… Это немыслимо. Товарищи, где вы? Вы нужны свободе, друзья… Где вы?» И так целыми днями. Потом замолчал…
Мы сидели с мадам Женевьев и забыли, в какой Франции сидим.
В темном углу комнатки, наверное под железной кроватью, что-то царапалось и поскрипывало. Этот звук вернул меня к реальности.
— Мышка, — сказала мадам Женевьев. — Откуда они взялись, проклятые, не знаю.
— Тише, — сказал я.
Я вспомнил, как разгневался бы Президент, если бы услышал, что кто-то говорит о мышах. Газеты, радио и телевидение в один голос восторгались тем, что хотя во всем мире еще есть мыши, — главным образом за железными занавесами, — в Восьмой республике их не существует.
— Да, — задумчиво сказала мадам Женевьев. — Люди когда-то умели умирать за свободу, мсье Луи. Может быть, потому что знали, что такое свобода… И надо вам сказать, достойнее всех умирали коммунисты. Вот этого я и сейчас не могу понять. Они не кричали, они сражались. А когда тупицы-гвардейцы дали первый лучевой залп, стало ясно, что мы не устоим, они начали петь. И все забыли страх и тоже запели… Как можно не бояться смерти? А, мсье Луи?
Мадам Женевьев помнила все. Она ничего не сказала о моем значке с ликом Президента, но рассказала мне о последнем бунте парижан.
Таким человеком была мадам Женевьев. Воспоминания помогали ей жить. К будущему она не испытывала ни малейшего доверия.