Впрочем, все это суета, у Галины оставался ее голос, ее спектакли, ее публика. Она выходила на сцену, где была счастлива, и, к слову, сама выбирала, что будет петь, а что нет. Иными словами, ее участи можно как раз позавидовать. Что же до Ростроповича, от безделья он мог реально спиться. С этим нужно было что-то делать. «В молодости еще можно найти в себе силы принимать с юмором тычки и затрещины, но с годами, когда внутреннее зрение становится безжалостным, жизнь бесстыдно обнажается перед тобой и в уродстве своем, и в красоте. Ты вдруг неумолимо понимаешь, что у тебя украдены лучшие годы, что не сделал и половины того, что хотел и на что был способен; становится мучительно стыдно перед самим собой, что позволил преступно унизить в себе самое дорогое – свое искусство. И уже невозможно оставаться марионеткой, вечно пляшущей по воле тупоголового кукловода, переживать в себе все эти бесконечные запреты и унизительные «нельзя! «».
Пока Галина размышляла, как вытащить мужа из той пропасти, в которую он катился, пришло неожиданное решение. Ростроповичу предложили «помилование» и прежние условия работы в обмен на подпись под письмом против академика Сахарова, друга их семьи и соседа по даче. Вроде мелочь, кто эти подписи считает, Шостакович и похлеще петиции подписывал, а хуже музыку писать не стал. Ростропович и Вишневская ответили категорическим отказом.
Теперь стало понятно, что власти не скоро предпримут новую попытку замирения.
В это время из Сан-Франциско на гастроли приехал симфонический оркестр с дирижером Сейджи Озавой. Концерты их были запланированы еще до письма в защиту Сахарова, и Ростропович значился в них как исполнитель. Американцы всегда тщательно оформляют контракты и следят за их четким выполнением, поэтому они и слышать не хотели, что виолончелист болен (не может, не хочет, уехал, умер). Пришлось разрешить выступление в Большом зале консерватории с концертом Дворжака[148]
.Смотря на сияющего после концерта мужа, Галина долго подбирала слова:
«– Слава, то, что я скажу тебе сейчас, не скажет никто другой. Тебе это не понравится, но мы с тобой одни, никто нас не слышит и не узнает, что я скажу тебе. Сегодня вечером ты играл…
– А что, что? Я плохо играл? Неправда, я хорошо играл…
– Нет, играл ты великолепно, ты не можешь плохо играть. Но тебе нужна большая публика, ты должен ездить за границу, иначе тебе конец. То, что ты все эти годы играешь в провинциальных дырах, уже оставило след в твоей душе. Ты теряешь свое качество великого артиста, который должен быть над толпой, а не с нею, ты теряешь высоту духа. Ты мне ничего не говори и не отвечай. Я сама артистка и знаю, как больно тебе это слышать, особенно после такого триумфального концерта. Но я была обязана сказать тебе… А теперь, если хочешь, можешь забыть наш разговор».
Впрочем, это был еще не конец, не последняя капля. Они еще пробовали, пытались. Галина Павловна вспоминает свежие афиши на стенах Ульяновска, где фамилия Ростропович была заклеена объявлениями о выставке кроликов. То есть буквально везде, где бы ни висела афиша, на ней заплаткой красовался листок с кроликами. Как будто афиши изначально имели этот странный дефект.
Простая советская математика легко помножала на ноль любого неугодного человека. Был, и нету.