– Вот поведаю тебе недавнее, – заговорил, желая ободрить, вселить в него надежду на милость Божию. – Как вкинули меня, грешного, в темницу монастыря Андрониева, так и хлеба и воды не стали давать. И в день четвертый взалкал я, голод зело мучал. И вот взял меня за плечо незнамо кто – человек ли ангел, – подвёл к столу, усадил и лошку дал, и штец мису похлебать. Ох, чуду тому! Шти уж пребольно вкусны! Лошкой по дну шкребу, а он говорит: «Довольно ты укрепился, Аввакум». И не стало его. Дивно мне – человек, а что ж ангел? Да нечеву и дивиться: Ему нигде не загорожено. Темница моя не открывалась, не закрывалась, а он бездверно вшед и вышед.
– Ну, ты, батюшко, святой однако! – шепнул изумленный дьяк. – Бездверно исшед?
– Ты о сем никому не сказывай, – наказал Аввакум. – По времени, даст Бог, известятся. Мно-ого свиданий тех у меня, грешного, было.
В сенях скрипнули половицы, и вошел окольничий, боярин Радион Матвеевич Стрешнев, глава Сибирского приказа, глянул на протопопа, на дьяка, развернул принесенную грамотку-указ, огласил голосом тихим: «Повелено ему, Аввакуму, за многие бесчинства на церковь нашу ехать с семьею в сибирский град Тобольск, а чин протопопий у него не отнят, и служить ему в тамошней церкви, како укажет архиепископ Тобольский Симеон, да под его крепким началом и по нашей грамоте всесовершенно. А бумаги и чернил ему давать, а писем царю писать ему не велено, а будет непослушен, то его, протопопа, держать крепко скована под стражей и ждать непременно по сему указа нашего».
Выслушал Аввакум приговор по виду спокойно, но почуял в груди холод смертный, будто теперь уже обдуло сердце ему стужей сибирской. Спросил омертвелыми губами:
– Деток-то пошто со мной? Они ж ни чём не причинны.
– И деток и жену. Так повелено. – Стрешнев щелкнул ногтем по бумаге. – Могла бы случиться очень другой грамотка эта: на Лену-реку сослать всех вас велел патриарх, да царь воспротивился, спрося у меня: «Далече Лена та?», а как сказал ему, что не токмо не ведаю точно, сколь туда верст, но и мыслею до тех мест не чаю унестись, то и сбледнел государь и выговорил у Никона град Тобольск, всё поближе… А веть я тебя упрашивал не реветь без удержу на торжищах. Не внял, так уж поезжай с Богом, а это прими от меня милостиво.
И подал кошелек шелковый, но Аввакум сидел, свалив меж колен руки, сгорбившись, бесчувственный. Тогда боярин взял руку Аввакума, положил на ладонь протопопу кошелек, обжал пальцы в горсть, чтоб не выронил.
– Вставай, братец, – кивнул на дверь. – Тамо тебя ждут, а меня прощай, да еще царь благословения твоего просит. Молись о нем.
Поднялся Аввакум, кошельком шелковым утер мокрые глаза и пошел в дверь. На пороге обернулся, выговорил сквозь спазмы в горле:
– Пленник не моленник. Ужо доскребусь до тех мест, тамо и помолюсь за него. Бог с тобой, Радион Матвеевич.
И размашисто трижды осенил боярина и дьяка.
На крыльце поджидали Аввакума двое казаков, наряженные сопровождать ссыльного протопопа, а во дворе стояли две телеги и простенький возок, крытый мешковиной. На телегах горбилось по большому сундуку с грудой увязанных веревками берестяных коробьев и плетенок. У возка, облепленная детьми, томилась Настасья Марковна с младенцем Корнелием на руках, а детки Иван и Прокопка с доченькой Агриппкой, растерянно пуча глазёнки, жались к ее ногам, вцепясь в подол ручонками. Тут же, понурясь, переминались с ноги на ногу младшие братья Аввакума, а с ними Стефан, едино уцелевший из кружка ревнителей древлего благочестия.
Завидели детишки батьку, прыснули навстречу, облепили, затыкались головенками в колени мальками рыбьими. Сграбастал всех их Аввакум, притиснул к груди и, как большая гроздь, зашагал, радостный, к Марковне. Степенно – людие смотрят – поклонилась ему до земли жёнушка, подала младенца. Ссыпались с рук его ребятишки, а он подставил широкие ладони, и Марковна бережно уложила в них, как в зыбку, новорожденного Корнелюшку. Глядел Аввакум в его глазоньки, будто лоскутком неба синего тронутые, и плакал от счастья и горечи.
Настасья Марковна – а пусть их смотрят! – промокнула платочком слезы на его щеках, прижалась к груди, успокоила голосом напевным:
– Ниче-о, Петрович, и в Сибири той земля Божья, и тамо люди живут, а мы че? Оттерпимся.
Закивал Аввакум, взглядом поблагодарил ее, поцеловал в голову и тоже утешил, вспомня слова Сусанихи:
– Ничо, Настасьюшка, горести, они от Бога, а неправды от дьявола.