«Ах, эти ночи долгие, эти дожди без умолку, эти хмурые, бесконечные тучи!.. Вы не поверите, Николай Мартиныч, до чего тоскливо думается, горько чувствуется… И правду скажу: трудно мне одной, нет союзников, не с кем слова сказать, одиноко стало в Гарденине. Приехавши в половине октября, я застала здесь полный разгром, и хотя уже знала об этом из ваших двух писем, но все-таки грустно мне сделалось. На первый раз, впрочем, еще не так грустно: начались занятия в школе, нужно было показывать глобус, — я таки выписала от Фену! — читали новые книжки, обменивались впечатлениями, затем хлопоты по хозяйству — я ведь теперь обедаю у себя… Но как вошло все в колею, я и почувствовала одиночество. Вот и журнал получаю, да что толку? Не с кем читать, не с кем поговорить о прочитанном…
Однако что же это я хандрю? Села ведь за письмо вовсе не с тем, чтобы жаловаться. Мне рассказать вам мои мысли хочется и в связи с тем, что происходит теперь в Гарденине. Все здесь новое, всё пошли перемены да реформы… Ах, бедный народ! Несладко ему было и при отце вашем, — какой Мартин Лукьяныч был крепостник, для нас с вами ведь не секрет, — но теперь, при новых-то порядках, кажется, еще горше. Вообразите, не дают земли, прекратили раздачу денег под работу, не делают ссуд, не продают лесу! О, как я была возмущена такою бессердечностью… И, разумеется, искала случая повидать этого господина Переверзева, высказать ему все, все… Но не тут-то было. Он решительно нигде не показывается. Лакей Степан вечно дежурит в передней и о каждом, кто придет, докладывает. А на доклад вечный ответ: „В контору!“ — в конторе же сидит бухгалтер с двумя писарями и препровождает просителей к ключнику, к приказчику, смотря по надобности. Одним словом, между новым управителем и деревней протянута некая сеть, сквозь которую никакой нет возможности пробраться. Затем, Переверзев постоянно в разъездах. Знаменитая рыжая четверня и высокоторжественный Никифор Агапыч то и дело снуют со станции на станцию; говорят, что к весне придут бог весть какие машины, наедут разные специалисты и закипит самое образцовое хозяйство…
Вот факты. А мысли… Господи боже, не умею я разобраться в них! Надо сказать, что деревня переживает странное состояние. Ну, точно ребята, у которых родители внезапно исчезли. Больно писать такие вещи, однако надо же… Ведь что они вздумали: посылают в Петербург ходоков: Герасима Арсюшина и Анофрия… А зачем? Просить Гарденина, чтобы все оставалось по-прежнему… Друг мой! Что же это такое? Я понимаю тягость их положения, но прежнего, прежнего просить!.. А с другой стороны, Максим Шашлов по-своему относится к новым порядкам, — он рад. Вот недавно ссужал деньги под расписки, — вы не поверите: за десять рублей отдать к покрову пятнадцать или заработать по цене, которую он сам положит, „по-божьи“. Слышала еще, что в союзе с волостным писарем он хлопочет открыть кабак, так как знают — усадьба умыла руки и вмешиваться не станет.
Ну, что еще?.. Взрослые мало ходят ко мне по вечерам, — вероятно, не до чтения. Да читать нечего, так ограничен выбор книг, так все наше мало доступно их пониманию. Бабы посещают меня по-прежнему; жалобы, пересуды, болезни, семейные неурядицы — все по-прежнему… А знаете что: с ужасом начинаю замечать, что я-то не прежняя! Нервы притупляются, чувство жалости оскудевает… Господи, как я боюсь сделаться деревяшкой!
Перечитала и что заметила в сравнении с прежним: и слог-то у меня изменился; говорят — верный признак, что ломается характер… Ну, пусть его ломается!»