И тогда все отчаяние Иермы, вся ее безмерная боль и неутолимая жажда отмщения, вся неукротимость ее - все сосредоточивается в ее руках, которыми она с нечеловеческой силой хватает мужа за горло и душит до тех пор, пока тело его не застывает. Полуобезумев от содеянного, обращается она к сбежавшимся богомольцам: "Отныне я могу спать спокойно и не вскакивать по ночам в надежде, что кровь моя возвестит мне иную, новую кровь... Не подходите: я убила свое дитя, убила своими руками!"
Занавес падает. Тишина. Потом - грохот, обвал, землетрясение. Маргарита прячет лицо в ладони, пошатывается. Выбежав из-за кулис, Федерико обнимает ее за плечи. Словно весь зрительный зал полез на сцену - друзья, знакомые и какие-то вовсе незнакомые люди теснятся вокруг, стараются хотя бы прикоснуться, что-то кричат...
Внезапно толпа расступается. По образовавшемуся проходу, заложив руки за спину и бодливо наклонив вперед голову, почти бежит Мигель де Унамуно. Подойдя к Маргарите Ксиргу он выбрасывает руки вперед, берет ее за обе щеки - осторожно, как фарфоровую вазу, и, привстав на цыпочки, целует в голову. Затем, насупившись, поворачивается к Федерико.
- Жаль, - говорит он сердито. - Жаль, что не я написал эту пьесу.
12
- Ну, а что же теперь, сеньор Гарсиа Лорка?
- Теперь надо закончить трилогию, начало которой - "Кровавая свадьба", продолжение - "Иерма", а последняя трагедия будет называться "Разрушение Содома".
- Больше ничего не пишете?
--То есть как это "больше ничего"?! - Федерико с комическим негодованием измеряет репортера взглядом. - У меня есть на примете еще одна пьеса, на которую я возлагаю большие надежды: "Донья Росита, девица, или Язык цветов" - семейная драма в трех действиях или, может быть, в трех... садах! Речь пойдет в ней о трагической судьбе испанок, остающихся старыми девами. Драма начинается в девяностых годах, продолжается в девятисотых и заканчивается в девятьсот десятом. Я хочу показать обыкновеннейшую, пошлую даже, трагедию жизни одинокого существа в испанской провинции - жизни, которая внушает смех молодым поколениям и в то же время исполнена глубокого драматизма...
Отметив в блокноте, что лицо у многообещающего драматурга на редкость изменчивое - только что было задорное, торжествующее и вдруг потускнело, стало рассеянным, собеседник задает последний вопрос:
- В связи с неслыханным успехом "Иермы" многие писатели и театральные деятели хотели устроить банкет в вашу честь. Почему же вы столь решительно воспротивились этому?
- Во-первых, - деловито загибает палец Федерико, - потому что каждое чествование - лишний камень в нашем литературном надгробии. Во-вторых, потому, что нет ничего безотраднее, чем хладнокровно сочиненная речь в нашу честь, нет момента тоскливей, чем тот, когда раздаются заранее запланированные, пусть даже искренние, аплодисменты. А еще, - он доверительно наклоняется к самому уху репортера, - мне кажется, что банкеты и адресы приносят несчастье тому, кому предназначены. Друзья, утомленные своей кипучей деятельностью, начинают думать: "Мы уже все сделали для него".
Он вновь оживляется.
- Знаете, что я устроил бы для поэтов и драматургов вместо чествований? Турниры, на которых мы бы состязались в храбрости, отбивая яростные атаки и отвечая на вызовы - скажем, такие: "А ну-ка, хватит у тебя мужества на то-то и то-то?", "А сможешь ли ты воплотить всю скорбь моря в одном действующем лице?", "А осмелишься ли ты поведать об отчаянии солдат, которые против войны?"
- Против войны? - скептически усмехается репортер, закрывая блокнот. Хотел бы я знать, кто решится публично хотя бы только задать подобный вопрос сейчас, когда генералы снова командуют страной!
Кто решится? Решается сам Федерико - выступая перед ночным представлением "Иермы", устроенным специально по просьбе мадридской театральной братии, актрис и актеров других театров, которые не могут посмотреть спектакль в обычное время. Узнав об этой просьбе, он обрадовался и взволновался необычайно. Во все ли театры посланы приглашения? Не позабыли пригласить ветеранов, давно покинувших сцену?
Нет, не позабыли. Вот они восседают в ложе - молодцеватые старики изо всех сил стараются держаться прямо; женщины, возраст которых уже не способен скрыть самый искусный грим, в старинных платьях, с высокими гребнями в пышных прическах, величественно обмахиваются огромными веерами, вспоминая былые триумфы.
Вид этих женщин почему-то особенно трогает Федерико. К ним обращает он первые свои слова, почтительно благодарит их за все, что они сделали для испанского театра, и за то, добавляет он с галантным полупоклоном, что они и сегодня остаются прекрасными. И старухи, похожие на каких-то диковинных птиц, достают, словно по команде, платочки из сумок и с величайшими предосторожностями прикладывают их к глазам.