Я знал, что долгие часы в кафе «Алжир» сбивают мне график чтения, зато кафе «Алжир» помогало отвязаться от множества призраков, которые теперь преследовали меня и наяву. А еще мне пришло в голову, что, хотя у меня и было в Кембридже сколько-то друзей, я в жизни своей еще ни с кем не общался так близко и задушевно, как с Калажем. Терять это мне не хотелось. У нас образовался свой собственный мирок, этакий карточный домик с карточно-домиковыми кафе и карточно-домиковыми ритуалами, скрепленными нашей карточно-домиковой Францией. Про кафе «Алжир» мы говорили Chez Nous[16]
, потому что оно явно предназначалось для нам подобных: смесь Северной Африки с подложной Францией плюс место мечтаний для неприкаянных, а еще смесь чего-то с чем-то откуда-то для тех, кто не вполне обосновался здесь и не вполне оказался в другом месте. Мы всегда заказывали cinquante-quatre в кафе «Алжир», а потом – бокал вина и чили в «Анечке», которую ему нравилось называть la soupe populaire, столовкой для бедных. Вино он прозвал un dollar vingt-deux[17]; подружку, которая вскоре стала его подружкой, – mon pléonasme; а Линду, мою соседку, имя которой он запоминать отказывался, la quarante-deux. Еще одна недавняя пассия имени так и не удостоилась: она осталась мисс Частые Посещения Туалета. «Цезарион» – тут мы сходились – былОн переиначивал названия всего, что его окружало, чтобы щелкать мир по носу и демонстрировать, что вещи можно видеть и именовать по-другому, что все вещи должны пройти через огонь крещения, дабы очиститься от ханжества и благочестия, прежде чем он даст им войти в свой мир. Тем самым он пересоздавал мир по собственному подобию или по подобию того, каким он хотел этот мир видеть: тем самым он брал в оборот холодный негостеприимный поверхностный эрзац-город и опускал его вниз на несколько ступеней, чтобы в своих глазах сделать добрее, отзывчивее, укромнее, солнечнее – дабы открылся в нем для него тайный проход, дабы он покорился ему с улыбкой: вот если бы, подобно Али-Бабе, он смог отыскать для этого города верное прозвище на этом самом французском языке его собственного изобретения. Он обезличивал мир, применяя к нему импровизированные прозвания, оставляя отпечатки своих пальцев на всем, до чего дотрагивался, в надежде, что мир рано или поздно захочет отыскать руку, оставившую столь глубокие зарубки на его дверях, и втянет его внутрь со словами: «Ты стучал довольно. Входи, твое место здесь».
В этот свой тесный сомнительный мирок он умудрился втиснуть всех обитателей кафе «Алжир», но для одного человека оставил самую лучшую и просторную комнату. Человеком этим был я. Ему нужен был соратник, который одновременно являлся бы и братом по крови.
Не видел он одного: чем шире он открывал другие меры, чем дерзновеннее бросал Кембриджу вызов, чем дальше отталкивал его от меня, чтобы показать: жить и действовать можно и по-другому, тем отчаяннее я цеплялся за мелкие поблажки и невнятные обещания, которые Кембридж мне давал.
3
Однажды вскоре после полудня я вошел в кафе «Алжир» со своими книгами, совсем не ожидая встретить там Калажа так рано, и увидел его за столиком с двумя женщинами.
– Как я рад тебя видеть! – заорал он и тут же заключил меня в объятия. До того мы никогда не обнимались. – Сто лет тебя дожидаюсь. – В приветствии его было нечто преувеличенно-бодрое и велеречивое. Он явно что-то затеял. – Это мой друг из Гарварда, о котором я вам рассказывал.
У меня внезапно возникло подозрение, что он решил воспользоваться моим положением гарвардца, чтобы поднять свой собственный престиж и продемонстрировать, что водит знакомства и за пределами собственного кружка магрибских таксистов и официантов. Знал бы он, насколько непрочной казалась мне на тот момент моя связь с Гарвардом, особенно если учесть, что угроза январской катастрофы застилала все мои утра гниловатым послевкусием непереваренного ужина, проглоченного накануне вечером с дешевым вином.