Так судьба генерала Кобрисова не склонилась к тому, чтобы стать ему двадцать шестым расстрелянным в октябре в Куйбышеве или Саратове, а склонилась к тому, чтоб оказаться в огромном коридоре Наркомата обороны, в толпе командиров, числом не менее ста, выпущенных в тот день из московских тюрем. Здесь были люди с треснувшими ребрами, затянутые под гимнастерками в корсеты из бинтов и уклонявшиеся от объятий, были с поврежденными ногтями, упрятавшие свои руки в перчатки и избегавшие рукопожатий, были с припудренными синяками и выбитыми зубами, они предпочитали не улыбаться. Были и те, кого, как Рокоссовского, и дважды, и трижды выводили расстреливать, зачитывали приговор и стреляли поверх головы, отчего эти непробитые головы покрывались в одночасье сединою. Был и тот, опухший от битья и бессонницы, кто ревел быком за стенкой, сводя с ума соседей, – он оказался из «испанцев», то есть воевал в Испании под именем «камарада Хуан Петров», и едва жизнью не поплатился «за сговор с Франко». В общем их гудении особенно выделялся изумленный голос одного, подвергшегося более чем странной процедуре: нынче утром к нему явились, увезли в военную прокуратуру и там велели расписаться, что он извещен об освобождении из-под ареста и прекращении его дела за недостатком улик. А он и не арестовывался вовсе, а он и не знал ни о каком деле. И вот теперь, напуганный задним числом, он все не мог успокоиться, он вибрирующим голосом и с блуждающей улыбкой спрашивал, не могут ли они там
одуматься и не означает ли вызов его, что где-то вверху спохватились, а где-то внизу недопоняли, и так он шумел, едва не впадая уже в истерику, покуда его не прервали окриком: «Вот будешь базлать – накаркаешь. Плюнь и забудь!» Если не считать этого чудака, то все находились в приподнятом настроении, и о том говорили их лица, сияющие вдохновением и готовностью. Война началась, говорили эти глаза, говорили жесткие обтянутые скулы, говорили рты, сохранившие и не сохранившие свои зубы, и вот теперь мы докажем им, докажем родному Сталину, что мы никакие не враги народа, мы любим свой народ и всем нам дорогую советскую власть и нашего вождя, мы до сих пор не имели такой возможности – доказать свою преданность и любовь, разве только клятвами и слезами, но ведь Москва слезам не верит, а вот теперь у нас эта возможность есть, и наша ли вина, что нам ее подарили немцы? А вскоре принеслось дуновение или чье-то распоряжение, чтоб все присутствующие командиры сосредоточились по одной стороне коридора, так как по второй его стороне сейчас должны пройти.И вот они выстроились длинно и стройно, и каждый – согласно уставу – видел грудь четвертого человека, считая себя первым,
а по коридору, под его высокими сводами, шли двое. Они вышли из высоких дверей и шли неторопливо по ковровой дорожке, один за другим: передний – в полувоенном френче и в бриджах, заправленных в мягкие сапоги, шедший за ним – в кителе и в широких штанах с лампасами. Была некая странность в том, как они шли и как говорили друг с другом. Для них словно бы не существовало этой шеренги командиров, нависших над ними в почтительной стойке, они шли словно бы по пустому залу, и шедший впереди говорил что-то злое своему спутнику, не оборачиваясь, а тот отвечал, заходя то справа, то слева, посверкивая стеклышками пенсне. Они говорили громко, порою даже кричали, но так неразборчиво, что речь их казалась каким-то лепетом. В то же время отчего-то сомнений не было, что они говорят именно о тех, мимо кого проходили, совершенно не принимая их во внимание, – как замечательно это умеют кавказцы, отключаясь от всего окружающего, живя в своем языке, в своем племени, в своей истории.