Цветаева, Маяковский, Есенин — важные союзники, нездоровое чувство стыда, всякие там угрызения совести им либо совсем незнакомы, либо они оставлены за гранью стихов (заметим: все трое — будущие самоубийцы). Остальные поэты то и дело дают сострадательную слабину. То Блок уронит слезу на девушку во рву некошенном, на всю нищую страну Россию, на плачущую жену. То Мандельштам призовет «прославить власти сумрачное бремя» и революционный «скрипучий поворот руля». То Пастернак хочет подниматься и падать вместе с пятилеткой, а потом умирает от стыда за то, что уцелел в годы террора10
. То Бродский роняет там и тут слово «родина», «отчизна», говорит о каком-то долге перед эпохой, призывает «не топтать грань между добром и злом»11.Со всем этим нужно вести решительную борьбу. Лучше всего — путем умалчивания. Пусть ригористы морали вроде Карабчиевского и Ваксберга12
помнят, что талантливейший Маяковский верой и правдой служил кровавому НКВД, дружил с палачом Аграновым и разъезжал по всему свету на деньги, конфискованные у репрессированных и расстрелянных. Неважно, что Есенину хотелось «задрав штаны, бежать за комсомолом». Главное — великолепие его деепричастий в таких, например, строчках: «Радуясь, свирепствуя и мучась, / хорошо живется на Руси» (СПМ-179). Когда Пастернаковский «дурак, герой, интеллигент» красиво удалился с исторической сцены, уступил власть «темной силе» и начался террор, мы не станем мучить себя и наших поэтов вопросами: почему? Как это могло случиться? Кто виноват? Разве не ясно, что и здесь показали свою искаженную рожу главные правители мировой истории — абсурд и хаос? Как ни старайтесь, умники, философы и моралисты, не получится у вас никакой «схемы — только хаотический навал ужаса» (СПМ-359).Конечно, сегодня объяснять все хаосом гораздо труднее, чем во времена Пастернака. Из миллионных списков «замученных живьем» все упорнее выступает простая истина: никчемные убивали энергичных, близорукие — дальнозорких, худшие — лучших. Лучших крестьян, лучших инженеров, лучших ученых, лучших командиров, лучших композиторов, лучших писателей и даже — самоубийственно! — лучших врачей. Вайль и сам приводит слова провидца Мандельштама, сказанные им жене посреди террора: «Уничтожают у нас людей в основном правильно — по чутью, за то, что они не совсем обезумели» (СПМ-187). Но потом возвращается на свою абсурдистскую стезю и настаивает на том, что «логика репрессий ставит в тупик» (СПМ-358).
Вся эстетика рождается из возгласа «Как ты красив, проклятый!» Вся этика — из стона «Как тебя жалко, бедный!». Импульс сострадания к измученному, голодному, темному народу пронизывает всю русскую культуру — от Радищева до Бродского. Миллионы российских интеллигентов рвались помочь, спасти, просветить, облегчить участь простого человека — как умели, как могли. Но нередко болезненный укол иглы сострадания пытались просто анестизировать морфием любви.
«Россия, нищая Россия, / мне избы серые твои, / твои мне песни ветровые — как слезы первые любви!» (
«Сквозь… годы войн и нищеты / я молча узнавал России / неповторимые черты. / Превозмогая обожанье, / я наблюдал боготворя…» (
«Не стыдись, страна Россия, / ангелы всегда босые…» (
Классикам вторит Гандлевский: «Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь / это гиблое время и Богом забытое место…». (Эти строчки Вайль приводит после великолепной — в стиле «малых голландцев» — зарисовки «Барахолка на станции Марк», СПМ-647.)
Но если мы отбросим привычные критерии доброты, честности, справедливости, сострадания, долга, чем же тогда будет определяться ценность человека? А вот чем: достоинством. Достоинством, с которым человек принимает свое неизбежное одиночество и неизбежную скуку существования. О стихах Гандлевского: «За этой интонацией — без гнева и пристрастия — правда, потому что речь о себе, о своей ответственности за судьбу. Твоей ответственности за твою судьбу». (СПМ-606) А вот о себе: «К позиции — все сам, никто не поможет — пришел самостоятельно [еще до чтения стихов Георгия Иванова]. Жизнь привела». (СПМ-391)
(Неугомонный зануда: «Значит ли это, что Клюев, Шаламов, Заболоцкий, Олейников, Мандельштам просто безответственно обошлись со своей судьбой, легкомысленно загремели в лагерь? А „все сам, никто не поможет” — это написано кем? охотником за пушниной? ныряльщиком за жемчугом? золотоискателем с Клондайка? Или человеком, все же всю жизнь существовавшим на зарплату?»)
Наконец, третья морока
— тоска человеческой души по Высокому. Размышляя о Бродском, Вайль пишет: «Нечто необычное происходило в мальчике, который на уроке в восьмом классе встал из-за парты и вышел из класса — чтобы никогда больше не возвращаться в школу. Нечто побудило молодого человека произнести в советском суде слова о Боге и Божественном предназначении» (СПМ-487).