Из советского учебника литературы мы могли узнать разве что о ссоре Белинского с Гоголем. (Белинский — прав, Гоголь — поддался религиозному дурману.) Детей не слеловало тревожить рассказами о том, что Лев Толстой называл Чернышевского «этот клоповоняющий господин». Или о том, что Герцен резко осуждал Некрасова. Или о том, что Достоевский вплетал в свои повести и романы карикатуры на Гоголя («Село Степанчиково»), Тургенева («Бесы»), да и роману, в котором главного героя зовут Лев Николаевич, дал название «Идиот».
Вайль в своей книге не доходит до таких крутых цензурных мер. Иногда он приподнимает завесу и признает, что были досадные разногласия между дорогими его сердцу поэтами. Сообщает, например, что дружба между Северянином и футуристами длилась недолго и что он на прощанье выдал лозунг: «Не Лермонтова — с парохода, а Бурлюков — на Сахалин» (СПМ-89). Не скрывает от нас и отталкивание Ходасевича от Хлебниковской зауми: «Кретин и хам получили право кликушествовать там, где некогда пророчествовали люди, которых самые имена не могу назвать рядом с этими именами» (СПМ-657).
Но он обходит молчанием тот очевидный факт, что художественное творчество, по самой сути своей, не может сопровождаться дружбой и единомыслием творцов. Каждый из них — одинокий Магеллан, и все, что открыто в океане Поэзии другими, мгновенно утрачивает для него главное: надежду на
Нет, например, упоминаний о том, что Бродский терпеть не мог стихи Блока, а Бунин этого поэта называл «лакей с лютней» и исчиркал первый том собрания его стихов непристойными ругательствами (Берберова)14
Блок в свою очередь отвергал Гумилева, считал его поэзию «искусственной, теорию акмеизма ложной, дорогую Гумилеву работу с молодыми поэтами в литературных студиях вредной. Гумилев, как поэт и человек, вызывал в Блоке отталкивание, глухое раздражение»15.Георгий Иванов, которому Вайль уделяет много теплых слов и кого обильно цитирует, писал про Маяковского и Есенина: «Оба поддерживали большевиков не за страх, а за совесть — поэтому им и разрешалось все… Оба как бы соперничали друг с другом в издевательстве над совестью и моралью, верой и патриотизмом, в оплевании всех русских и общечеловеческих святынь…»16
Цветаева ценила и прославляла Пастернака лишь до тех пор, пока у нее оставалась надежда письмами и стихами зачаровать его, полностью подчинить своему имперскому характеру, как она пыталась это сделать со всеми людьми, которыми увлекалась. Когда же убедилась, что это невозможно, написала большую статью, в которой объясняла, что Пастернак принадлежит не человечеству, а природе — как дерево, — что он был создан не в Седьмой день, но раньше, а то, что родился человеком — чистое недоразумение, ошибка природы, «счастливая для нас и роковая — для него»17
.В советскую эпоху террор и цензурный гнет отодвинули на задний план — сделали несущественной — вечную — изначальную — несовместимость поэтических миров. Но сегодня волны литературных мемуаров начинают проносить перед нашим взором красочные обломки былых дружб и союзов в таком количестве, что догадываешься: поэты обречены жить в своем квартале «на почве болотной и зыбкой» и «надменная улыбка» — это наименьшее зло, которое они могут причинить друг другу. Ныне живущие не уступят в горделивой уверенности в собственной исключительности прежним поколениям. Мне довелось слышать своими ушами, как поэт Алексей Цветков объяснял американским студентам в Мичигане, что русская культура — это миф, и что до него и Бродского на русском языке не было написано ничего заслуживающего внимания.
Однако от всех этих раздоров и взаимных обвинений можно заслониться простой формулой: «Литературное простодушие — всегда маска. Как и литературная желчь, и литературная ярость, и литературное безразличие» (СПМ-471).
Все вышесказанное возвращает нас к загадке Петра Вайля. Мы убедились, что этот мореплаватель разбил все прежние компасы, которые испокон века помогали людям прокладывать жизненный путь. Что компас, сооруженный — выбранный — им самим — талантливое-бездарное, прекрасное-безобразное — ведет себя не лучше, чем компас пятнадцатилетнего капитана Дика Сэнда, под который разбойник Негоро подложил топор. Спрашивается: откуда же этот литературный мореплаватель черпает такую уверенность своих суждений и оценок? Из каких душевных кладовых он достает — вот уже тридцать лет! — бесконечные запасы оптимизма, свой жизнеутверждающий задор, соленый юмор, блеск стиля, «лекгомысленную тягу к жизненной пестроте»? (СПМ-554).
Чтобы ответить на этот вопрос, нам придется вернуться к книге «Гений места» и перечитать ее в свете тех откровений, которыми пересыпаны «Стихи про меня».
Приглашение к путешествию