Наконец, только искусство признается средством перетворения жизни, а не революция, не просвещение, не закон, не экономика и прочая низменность. Но искусство особого рода, искусство как строй, например, гражданственность понималась еще и как род откровенного публичного самообмана, патриотизм как обожание власти, критерием которого становится, например, отсутствие ложной стыдливости в выражениях этого чувства. Экстаз всего лишь быт государственности, живущей отныне по законам эстетики. Отсюда такая роль впечатления: о желании Екатерины сделать наставником наследника – Павла – великого д’Аламбера раструбили газеты по всему миру. Правда, наставником был другой – но дело не в сути, а в форме.
Идеалы садовника на этот раз как бы вполне воплощали вкусы гуляющей публики, степень очеловеченности природы была сведена к нулю, и натура в нетронутом виде впускалась в парк, но вольность такого вида и в этом случае подавалась как образец полной свободы Флоры и Помоны при наличии абсолютного Божьего Промысла. Сюжет кардинально сменился, теперь игнорировалась не природа, а… власть. И на доказательство этого патетического самоотречения были (деспотически) брошены внушительные силы: в Царскосельском парке работало чуть ли не полтысячи садовников, стволы деревьев мылись мылом, а для прогулок в Саду Вольности придворные были обязаны носить особого образца петергофские платья в тон зелени. Эта «опейзаженность» человека в век Екатерины, наверное, и есть начало особой нашей расейской гармонии низших с высшими; так образцом вольного рабства объявлялась натура, где и сам Бог был подданным самого себя. Такое устройство мира объявлялось и земным идеалом: царь – тоже подданный у себя. При этом мерилом свободы становилось расстояние от власти, по принципу – чем к ней ближе, тем больше свободы, и наоборот. (В Сибири, конечно, свободы быть не могло.) Сень императрицы была истинным небом и чуть ли не физическим законом, вкусы власти пронизывали реальность, как тяготение, ускорение и прочая физика. Екатерининский парк тоже был тому доказательством, здесь легкие абсолютизма дышали вольностью, здесь облагороженные кроны в союзе с обязательной темно-зеленой униформой убеждали, что золотой век воскрес под эгидой всепресветлейшей государыни. Человек был здесь не просто человеком (мелко!), а символом человека, аллегорией свободы. Все было рассчитано на видимость, на впечатление, как и подобает произведению искусства. Отныне представительство, реноме, репутация стали плотью и кровью нашей державности… Павел, правда, морщился, «не одобрял нововведений матери, в которых больше пышности, чем истинной прочности, завоеваний, которые служат приобретению славы, не доставляя действительных выгод, и даже ослабляют государство». Особенно пугала видимость самоотказа власти править. Кое-кто готов был по глупости (или умыслу) принять царство свободы за вседозволенность. Павел хмурился, но вышло именно так. В опасную брешь устремилась французская красота массовых жестов.
Петербургская публика принялась было жить по этим канонам романтической патетики: объятия на улицах столицы при известии о взятии Бастилии, шампанское в честь Национального собрания, круглые шляпы, фраки, клубы и прочая эстетика равенства. Всей этой мишуре и политической экзотике была объявлена беспощадная война. Впрочем, у страха глаза велики, Россия всегда хотела переменить жизнь, не трогая строя, а Франция бредила очередной сменой социальных институтов, не желая трогать саму жизнь. Не пример Франция, не пример… но страх был велик, война Красоте объявлена, но, конечно же (здесь Павел был бессилен), по законам другой Красоты. Шило менялось на мыло, а суть не трогалась. Целью этой пейзажной войны садовника-монарха были только лишь людские очертания, виды и перспективы, обшлага и воротники. Зеленым массам подданных был придан прусский облик, а в человеке восстановлена цельность, не человек и гражданин, а человек-солдат. В нем все виделось гармоничным: и душа, и мундир, и обшлага под цвет отворотов воротника. Но вскоре выяснилось, что утопия на прусский манер не удалась, садовника удавили, внук сказал, что будет править «по-бабушкиному». Формы Екатерининской эстетики постепенно становились хребтом нового «бабушкиного века». При этом государственность потеряла чувство юмора. Петербург строг до мании, скучен, в нем нет ничего от московского хохотка. Оба Александра и Николая тоже теряют смачность, характерность, о них просто скучно писать. Да и к «бабушкиному» пейзажу они ничего не прибавили, жили по ее дирекции. Потемкинские деревни превратились в аракчеевские фаланстеры, а обманные перспективы тесно окружили глаза власти.
Главная героиня — Людочка Сальникова — всегда любила пошутить. Р
Доменико Старноне , Наталья Вячеславовна Андреева , Нора Арон , Ольга Туманова , Радий Петрович Погодин , Франц Вертфоллен
Фантастика / Проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Прочие Детективы / Детективы / Природа и животные