Взбодрился от этих мыслей Павел, взбодрился по-злому и, оставив топор на полу у буржуйки, снова пошел к двери. Выйдя, по стенке пробрался за дом, увидел высовывавшееся из снежного месива крыло самолета и нырнул под него. Добрался до металлической обшивки, снова замерзающими руками нащупал входной боковой люк, толкнул его и сам удивился, как легко он открылся – словно ветер помог. Может быть, и действительно помог ветер, и Павел, подпрыгнув, забрался в самолет – внутри этого бешеного ветра уже не было, и пополз он в темноте к хвостовой части, где должно было стоять туалетное ведро. Пролез пару метров, ощупал темноту вокруг себя и страшно обрадовался, когда ощутил задубевшей кожей пальцев шершавое сучковатое полено. Взял его, подгреб под себя, потом нашел еще одно, потом третье. Прижал эти поленья Павел двумя руками к груди и пополз к выходу. Там спрыгнул, дошел до стенки дома вслепую и уже по ней добрался до двери. Ввалился, на ходу роняя поленья на пол. Снова отогрел немного руки и взялся за топор, предварительно задвинув чугунный запор на двери. Расколошматил эти три полена и самые мелкие щепочки забросил в печку, чтобы взялись они огнем от тлеющего дерна. А сам уселся на полу и стал ждать треска горящих дров. Загорелись, затрещали эти дрова в буржуйке довольно скоро. Павел, отдохнув, накачал примус, зажег его и поставил сверху чайник, в котором было еще много воды. Потом заварил чай и с дымящейся «осоавиахимовской» кружкой уселся за стол. Достал из котомки последние два целых сухаря, сгрыз их медленно, запивая маленькими глотками крепкого до горькоты чая. Стал с нетерпением ждать возвращения летчика и Федора, воображая себе, как втащат они в дом сани, груженные доверху всякой провизией. Опуская пустую кружку на стол, сдвинул он случайно длинную доминошную «колбасу» и тут же засуетился, подравнивая костяшки, чтобы ничего не перепуталось и можно было бы по возвращении товарищей доиграть, а точнее – выиграть эту партию, хотя все, конечно, зависело от того, кто имел костяшку «пять-два».
А за окном по-прежнему завывала занудливая пурга.
Делать было нечего, и Добрынин заварил еще чаю, вытащил два заветных надкушенных в Кремле сухаря, положил их перед собой на край столешницы, смотрел на них долго и пытливо, размышляя о странности человеческих привязанностей. И так, размышляя и не сводя с сухарей взгляда, он попивал чай. Удивительным было чувство, возникшее у Добрынина по отношению к этим двум сухарикам, хотя и их судьба, если можно так назвать то, что произошло, тоже была удивительна и, как ни странно, напоминала ему, народному контролеру, собственную жизнь. И еще, продолжая свои мысли, понял Добрынин, что сам съесть эти сухарики не сможет, даже если выпадет ему от голода умирать. Хотя также он понял, что охотно отдал бы их товарищу Калинину, если б у того вдруг случились сложности с едой, и, может быть, даже смог бы он отдать один сухарь псу Митьке, но только в случае крайней нужды или очевидного присутствия в жизни пса чего-то гибельного. О себе он не думал, не думал он и о летчике и Федоре, хотя относился к ним с уважением.
А за окном по-прежнему завывала занудливая пурга, на которую Добрынин уже научился не обращать слухового внимания. Ведь иначе он и думать бы не смог.
Чай надоел. Дрова снова догорали, и из-за этого косил Добрынин недовольно на прожорливую буржуйку и уже не думал – неприятно было об этом думать, – а чувствовал, что придется снова идти за дом, забираться в самолет, тащить оттуда несколько поленьев, которые тоже прогорят, и таким образом будет все повторяться, а до каких пор? Этого Добрынин не знал. То ли до возвращения ушедших за провизией товарищей, то ли до окончания пурги…
Нехотя поднялся Добрынин из-за стола, снова поправил на себе олений кожух, тяжело вздохнул и подошел к двери. Снял запор и только подтолкнул плечом дверь, как грохот обрушился на него сзади, и грохот этот каким-то физическим образом повалил его на пол, на порожек раскрывшейся двери, повалил и пронесся над ним, ничего не понимающим, прижавшимся правым виском к холодному дереву. Загудело в голове с такой силой, что все эти завывания пурги показались чем-то мелким, вроде звуков, издаваемых кузнечиками или сверчками. А тут еще хлынул в открытые двери холод, поплыл он в дом, перекатывая свои морозные волны через лежавшего в проеме двери человека. И понял человек, что если не соберет в себе силы, не отползет назад и не закроет двери – останется он так лежать навсегда или по крайней мере до возвращения товарищей. И развернулся неуклюже Добрынин, чувствуя странную скованность своего тела, развернулся и отполз, после чего притянул двери к себе, запирая их.
А за дверью, за окном, за стенами дома по-прежнему завывала пурга, в завываниях которой прозвучало несколько раз лошадиное ржание, прозвучало и пропало.