— Да, конечно, — смутился я, соображая, стоит ли объяснять в какой уже раз свои обстоятельства.
— Он, Надя, из города, из Москвы, — пояснил Семен.
— Понимаете, я заблудился в лесу.
— В Лешем, что ли?
— А разве он не Озерским называется?
— А его и Озерским, и Лешим называют. Тут об этом много преданий, но скоро они забудутся, как умрут старухи в Озерках, — заговорила она свободно, с легкостью. — Это же всегда была лесная глухомань, хотя и от Москвы сравнительно недалеко. Сейчас, конечно, все изменилось. Вон совхоз — настоящий агрогород: школа-десятилетка, клуб, но главное — у всех телевизоры, и мы смотрим то же, что и Москва. Однако же я написала в Институт славяноведения, чтобы они прислали в Озерки фольклориста, но пока ни ответа, ни привета.
Надя говорила просто, откровенно, будто был я ей старым знакомым. И улыбалась мягкой, застенчивой улыбкой. В манере держать себя в ней во всем проглядывала учительница, привыкшая к средоточию на ней десятков глаз. Она была настолько непосредственна и жизнерадостна, что как-то несущественным становился ее неброский внешний облик.
Надя была невысока ростом, худа, совсем девчонка, и было ей не больше двадцати трех — двадцати четырех лет. И лицом она была обычна, с тем добрым русским рисунком, где округлость, курносость и пухлые губы, и настолько все это заключает в себе естественное дружелюбие, благосклонность, что в первый же момент такой человек воспринимается действительно как давний добрый знакомый.
Семен был полной противоположностью ей. Он мрачно молчал, видно уже ревнуя. И дымил, не переставая, папироски «Север». И когда он чиркнул очередную спичку, я увидел ее необыкновенные васильковые глаза.
— Вы здешняя? — удивился я.
— Моя бабушка из Озерков. А сама я из Егорьевска. Кончила там педучилище и приехала сюда по распределению. Вот и все. — И она рассмеялась, легко и свободно. — А вы купались в наших озерках? Здесь изумительная ключевая вода. Холодная, конечно. Но полежать на песке, позагорать — просто прелесть! Правда, я шокирую наших старух.
— Особенно праведницу, — мрачно вставил Семен.
— И что ты, Сема, так взъелся на Дарью Терентьевну?..
Мы расстались немного грустно, дружески. Я пожал Надину маленькую руку и заскорузлую ладонь Семена. В избе Дарьи Терентьевны на лавке в углу уже лежали овчинный тулуп и цветастая подушка. В ту ночь мне снились необыкновенные сны.
Утром была та же каша и «московский — водохлебский» чай. И та же заботливость Дарьи Терентьевны. Брюки мои уже были отутюжены, а выглаженная рубашка поблескивала, как новая. Дарья Терентьевна была неразговорчива.
— Ну, иди, — строго сказала она мне и перекрестила. — Дай бог тебе счастья. — И приказала: — Будешь в наших местах, навести старуху.
Я долго лепетал благодарности. Она молча и недовольно их слушала.
— Иди, иди, — снова строго приказала она. — Поменьше благодари, да побольше в уме держи. С Богом! — И она подняла руку, указывая мне дорогу.
Трактора у Пелагеиной избы не было. Уже сияло позднее утро. Ведь я долго и сладко спал.
Я глянул на песчаный пляж, подумав о жизнерадостной «учителке», и пораженно остановился: вода в среднем озерке была прозрачно голубая, в дальнем, что вдавалось в лес, — синяя-синяя, васильковая, как старухины или Надины глаза; а самое маленькое — третье — подступало невысоким камышом ко ржи, и вся буйная майская зелень, как свежая краска, лежала на его поверхности.
Полевая дорога поднималась в гору, к совхозу. В Козловом Селе я удачно попал к автобусу, который по большаку отправлялся на железнодорожную станцию, отстоящую от совхоза на тридцать километров, решив вернуться в Москву. Мы подпрыгивали на частых выбоинах давно не ремонтированной дороги. А по сторонам, как стражи, вытянулись могучие сосны, и солнце легко прорывалось сквозь них, и потому было бесконечное мельканье тени и света. На меня навалилась грусть, и думалось о том, что я покидаю эти места надолго. Может быть, навсегда, а если и придется вернуться, то все уже будет восприниматься по-иному, потому что невозможно повторить пережитое. А это ведь и не нужно!
СПИРАЛИ ФИОЛЕТОВОГО УТРА