Дешифровать символ будет невозможно, если (как это, увы, сделал Хаев) замкнуть ассоциативный ряд рамками русской или европейской литературной и фольклорной традиции, где «медь дороже серебра. Серебро — чертово ребро, а медь богу служит и царю честь воздает».[53]
Ведь сам поэт, назвав ВсадникаЗолото в Древней Иудее, равно как и во всей мировой культурной традиции, символизировало идею нетления и бессмертия. Но даже воздвигнутый из
В пушкинистике встречается порой противопоставление двух ликов Петра: живого и деятельного — во Вступлении, мертвенного и недвижного — в основном тексте. Но есть все основания утверждать, что царь, замышляющий город, изначально готов к превращению в бездушного кумира государственности.
Пушкин пишет: «… Он… вдаль глядел». И тут же сообщает о том, что делается вблизи. Для государя, «одического» царя волны
По сравнению с исследователями на этот идейный и стилистический парадокс Вступления более чутко отреагировал поэт. Обратившись к ситуации, запечатленной во Вступлении, А. Н. Майков в 1841-м создал (а в 1857-м переработал) балладу, в которой скрыто и резко полемизировал с пушкинским решением. Его герой (поначалу безымянный — названный Всадником), пробираясь «к светлым невским берегам», встречает рыбака, который «Челн осматривал дырявый / И бранился, и вздыхал». Но если царь Вступления не заметил бы этого «малого» несчастья, то царь баллады — «… прочь с коня и молча / За работу принялся…». И вот, когда реальная помощь оказана, наступает главный для сюжета баллады, симптоматично названной «Кто он?», момент — герой обретает имя: «На Петрово! Эко слово / Молвил! — думает рыбак».[54]
Поневоле вопрос, вынесенный в заглавие майковской баллады, должен быть обращен к зачину «Медного Всадника»: «Кто он?» Почему царь не назван по имени ни здесь, ни в дальнейшем? Почему — если мысленно перенестись во вторую часть повести — Пушкин настойчиво пользуется затрудненным, негибким местоименным оборотом, когда речь заходит о Всаднике, вместо того чтобы назвать его по имени?
Возвышает ли героя это одическое «приподымание» над индивидуальностью или же, наоборот, лишает образ живых, личностных черт, столь необходимых даже самому величественному персонажу? Если исходить из всех предшествующих рассуждений, то следует однозначно ответить: совершенная с помощью одических средств деиндивидуализация героя — черта в мире пушкинской повести явно отрицательная. К тому же намерения основателя города носят слишком стратегический характер, чтобы их можно было воспринимать в мифологическом ключе. Светлый дух, мечтающий о создании военно-оборонительной столицы «на зло», — мыслимо ли это?! Не следует забывать и об ироничной перекличке начальных строк пушкинской повести с упоминавшемся уже «Отрывком из современной повести» В. Гаркуши: