Каждый день люди, ласки, кошки и ястребы устремлялись в атаку, но нигде — ни в деревне, ни в городе — крысиная сила не убывала. Обглоданные деревья, облысевшие поля, изгрызенные стены амбаров… В поисках пищи крысы все больше и больше наглели. В управлении целый день надрывались телефоны. Каждый звонок приносил какую-нибудь ужасную весть: за одну ночь крысы сожрали соломенную крышу на домике углежога, они насмерть загрызли ребенка, заснувшего на гумне, — когда за ним пришли, из его разодранного горла один за другим выскочили три окровавленных серых убийцы. Сюнскэ понимал, что началась борьба не на жизнь, а на смерть. В городе крысы заняли все ходы канализационной сети. От капканов и яда прок был только в первые дни. Крыс выручило тончайшее обоняние — они научились распознавать опасность. Потери серой армии всё сокращались. Число погибших и взятых в плен стремительно падало. И каждый вечер с глинистых берегов реки доносился истошный визг, похожий на смех сумасшедшего. Заслышав его, люди немели от ужаса.
И все-таки власти упорно призывали население включиться в «охоту на крыс». Через каждые три-четыре дня выходили экстренные выпуски газет. На стенах домов расклеивались плакаты, предостерегавшие от грозной опасности. Атмосфера накалялась все больше и больше. Поползли тревожные слухи, заговорили об эпидемии. Втайне Сюнскэ давно опасался этих слухов. Когда же в газетах появилось сообщение о пострадавшем домике углежога и съеденном крысами ребенке, началась настоящая паника. Над городом замаячили страшные призраки сыпняка и холеры. Понапрасну старалась пресса, понапрасну день и ночь надрывалось радио, разоблачая ложные слухи. Паника продолжалась. Чтобы хоть как-нибудь успокоить население, санитарный отдел префектуры скрепя сердце пошел на крайние меры: было отдано распоряжение опрыскать дома ДДТ и сделать всем прививки. Но это только ухудшило дело: люди решили, что если уж до такого дошло, — значит, и впрямь началась эпидемия. В амбулатории хлынули толпы народа — сюда шли с ангиной, гриппом, а то и просто с головной болью. Врачи проклинали санитарный отдел за кретинизм, а пациенты
Зацвела вишня. Мягкий весенний ветерок плыл над разубранными садами. А по улицам расползался мертвящий ужас. В души людей заглядывали ледяные глаза средневековья. В конторах и банках, в магазинах и школах, на рынках и остановках знакомые и незнакомые недоверчиво всматривались друг в друга, будто ища тайный смысл в каждом слове случайного встречного, в каждом его взгляде. Так стихийное бедствие стало фактором психологическим, а сдвиг в психологический фактор не замедлил сказаться в политической жизни города.
Первыми подняли шум кандидаты в собрание префектуры от прогрессивных партий, незадолго до этого провалившиеся на выборах. Едва по городу поползли слухи об эпидемии, как они разом встрепенулись и ринулись в бой. Им важно было одно — лишить избирателей последних остатков душевного равновесия. Они кричали о неправильных методах руководства, о коррупции в государственном аппарате, вытаскивали на свет давно позабытые грязные делишки, громогласно возмущались новым зданием префектуры, этим образчиком оголтелого модернизма. Один из них, неизвестно откуда, пронюхал о темных махинациях, совершающихся в этом светлом, сверкающем стеклом ультрасовременном здании. Горя желанием разоблачить их, он явился к Сюнскэ домой, чтоб поподробнее разузнать, как начальство зарезало его проект. Сюнскэ очень коротко рассказал ему о проекте, объяснил связь между цветением бамбука и крысами. Тот мигом смекнул, что тут можно нажить политический капиталец, и бурно обрадовался. В тот же день, выступая на митинге, он поведал согражданам об этой истории и торжественно заключил: «Вот как была убита единственная живая совесть в городе». Сюнскэ, украдкой пробравшийся в зал, даже на стуле заерзал. А ораторы, брызгая слюной, провозглашали его неким новым пророком, совестью города, героем, которого из зависти затирают мелкие людишки.