Так пел я под звучание струн. Едва я кончил, как вбежала лодка, в которой я тотчас узнал моего слугу. Он привез мне письмо от Диотимы.
«Так ты еще на земле? — писала она. — Еще видишь денной свет? Я думала найти тебя в ином мире, не здесь, дорогой мой. Раньше, чем уже погодя хотелось тебе, получила я твое письмо, написанное перед битвой при Чесме. Так целую неделю прожила я в убеждении, что ты бросился в объятия смерти, пока не прибыл твой слуга с радостной вестью, что ты еще жив. Я и без того узнала несколько дней спустя после битвы, что корабль, на котором находился, по слухам, и ты, взлетел со всем экипажем на воздух.
Но, о сладостный голос! я все же вновь услыхала тебя, еще раз, словно майский воздух, тронула меня речь любимого, и твоя радость-надежда, светлый фантом нашего грядущего счастья, на мгновение обманула и меня.
Милый мечтатель, почему должна я пробудить тебя? Почему не могу сказать: приди и пусть в явь обратятся те прекрасные дни, которые ты мне обещал! Увы! слишком поздно, Гиперион, слишком поздно. Твоя любимая увяла за то время, что тебя нет. Какой-то внутренний огонь стал медленно меня пожирать, и вот [что] только осталось от твоей Диотимы. Не ужасайся! Все в природе подлежит очищению, и всюду цветок жизни все легче и легче высвобождается от более грубого вещества.
Любимый Гиперион, ты верно не думал услышать в этом году мою лебединую песнь».
Так пришел я к немцам. Я требовал немного и ожидал найти еще меньше. Смиренным пришел я, как изгнанный слепой Эдип к вратам Афин, где приютила его священная роща и встретились ему прекрасные души.
Не то выпало мне на долю!
Варвары исстари, при посредстве трудолюбия, наук и даже религии ставшие еще большими варварами, чуждые какому бы то ни было божественному чувству, развращенные до мозга костей к счастью священных граций, любым движением своей необузданности и убогости оскорбляющие каждую благовоспитанную душу, тупые и негармонизированные, как черепки вышвырнутого сосуда, — вот чем, Беллармин, были мои утешители.
Пусть суровы мои слова, и все же я произношу их — ибо они правдивы. Я не могу представить себе другой народ, который был бы более разорван, чем немцы. То видишь ремесленников, но не людей, священников, но не людей, господ и рабов, мальчишек и степенных обывателей, но не людей: не похоже ли это на поле битвы, где вперемешку валяются руки, плечи и другие рассеченные на куски члены, между тем как пролитая жизненная кровь растекается по песку?
У каждого своя цель, скажешь ты. — То же скажу и я. Но только пусть каждый отдается ей всей душой, не удушает в себе порыва, чуть только порыв не под стать его званию, пусть не стремится из жалкой трусости, буквально, лицемерно быть исключительно тем, чем он профессионально назвался. С суровостью, с любовью пусть будет он тем, что он есть, — так живет дух созидания. И если втиснут он в рамки профессии, где и вообще нет места духу, то пусть с презрением отбросит ее от себя прочь и учится пахать! Твои же немцы не идут дальше жизненно необходимого, потому-то так и много кропательства у них, так мало вольного, воистину радостного. Это было бы нестерпимо, не будь подобные люди бесчувственны ко всему прекрасному в жизни, не тяготей над таким народом повсеместно проклятие, как над отверженным богами чудовищем извращенности.
«Добродетели древних — только ряд блестящих заблуждений», — высказал как-то, не помню чей, злой язык. А между тем даже самые заблуждения их — сплошь добродетели, ибо в них жив еще дух детства, прекрасный дух. И, что бы ни делали они, они делали с душой. А добродетели немцев — только блестящий недуг, и не только, ибо принудительно, из подлой трусости выжаты они рабским усилием, насильственно, из пустынного сердца и безутешной оставляют каждую чистую душу, которая охотно питается прекрасным, ах! она, избалованная священным благозвучием более утонченных натур, не выносит разноголосицы, такой кричащей, при всей мертвенной упорядоченности этих людей.
Говорю тебе: нет ничего святого, что у этого народа не было бы осквернено, принижено до жалкого средства, и даже то, что у дикарей остается обычно в божественной неприкосновенности, даже это принижают до ремесла наши расчетливые варвары — и иначе поступить не могут. Ибо, где человеческое существо уже выдрессировано, там оно стремится к своей цели, там оно преследует только свою пользу, не мечтает, упаси бог! ведет себя степенно и в часы отдыха, в часы любви, в часы молитвы, даже в светлый весенний праздник, в дни искупления мира, отрешения от всех забот, когда невинность околдовывает преступное сердце, когда, опьяненный теплым солнечным лучом, раб, радуясь, забывает о своих цепях и, ублаженные божественно-живительным воздухом, как дети, беззлобны человеконенавистники, когда даже гусеница окрыляется и пчела роится, немец все же остается за своей профессиональной перегородкой и ему мало дела до погоды!