Присев, она все это высыпала себе в колени и рылась довольно долго, пока не отыскала крепкую суровую
нитку.
Синекаев с интересом следил за ней. Она вдевала нитку в ушко, хмурясь от напряжения, нетерпеливая
губка поднялась беличьим оскалом, обнажая розовые десны, и, когда иголка, высоко вскинутая, блеснула
наконец в ее руках, она так же легко, хотя и несколько косолапо, вернулась к нему, снова перебежав комнату.
— Сидите смирно, а то уколю, — важно сказала Лариса и стала пришивать пуговицу, близкую к вороту.
Руки ее терлись о его подбородок, как котята. Он видел, как она смешно надувала щеки, радуясь стежку, — и
резким непроизвольным движением отдернул голову.
— Что вы? — спросила Лариса. — Честное же слово, уколю.
— Уже.
Она засомневалась:
— Уколола?
— Да.
В комнате было не слишком светло от пыльных стекол теневой стороны. Голубой халатик Ларисы с
легкой опушкой простодушно дышал теплотой ее тела. Она казалась сейчас много моложе, чем в первые
минуты их встречи. Он никак не мог сосредоточиться на мысли, что она уже давно жена и мать; кругленькая,
похожая на бумазейного зайца, она близко смотрела ему в глаза с великолепной смелостью незнания.
“Она такая же женщина, как все”, — почти в отчаянии думал Синекаев. Сердце его билось грубо и
смятенно. Лучшее, что он мог бы сейчас сделать, это подняться и уйти.
И вдруг Лариса сказала над его склоненной головой, откуда-то сверху, голосом, печальный и добрый звук
которого вызвал в нем странную волну благодарности:
— У вас совсем белые виски. Сколько вам лет? Вы же не старый.
— Не старый? — Он с трудом поднял глаза. В нем творилось что-то неладное. Желания его возникали с
лихорадочной быстротой, и их противоречивость пугала его. То, что вспыхнуло в нем за минуту перед этим,
хотя и унижало, но было понятно. Он сжал кулаки и отвернулся от ее пальцев, которые копошились на его
груди. И даже еще раньше он уже ломал себя, когда из-под приподнятой напряженно губки блеснула розовая
десна. Он никогда не поверил бы, что это может накатывать так внезапно.
И вдруг все утихло. Она села с ним рядом на диван и тем же, не то глупеньким, не то слишком
доверчивым взглядом из-под серых ресниц принялась пристально разглядывать с головы до ног, словно он был
ее игрушкой.
— Нет, вы не старый, — продолжала она протяжно, то ли слишком хорошо ощущая свое минутное
могущество, то ли вовсе не подозревая о нем. — Вы красивый, — любезно сказала она и только на мгновение,
потемневшими зрачками, словно сама поразившись своему открытию, глубоко и прямо заглянула ему в глаза.
Через секунду она уже закружилась по комнате, переставляя какие-то вещи; тоненьким серебряным
голоском заговорила о погоде, о последних кинокартинах, еще о чем-то, вызывая в нем глухое беспомощное
раздражение. Он тяжело поднялся. У него пропало любопытство к этой женщине. Он чувствовал себя разбитым
и опустошенным. Он шел к выходу, не видя ни ее, ни фотографий на стенах, и шарил рукой по крюку, снимая
пальто.
— Может, вы выпьете чаю? — вспомнила вдруг Лариса.
“Да что же это за женщина из папье-маше?!” — подумал он, оборачиваясь и встречая невинно
вперившийся в него взгляд.
— Как жаль, что спешите. Передайте моему Павлиньке привет…
Еще раз поднялась в нем невысокая, но мутная волна раздражения. Он уже слишком хорошо понимал,
что, если просто грубо крикнуть ей в лицо, что ее муж живет с другой женщиной, это не потрясет ее слишком.
Он вышел на улицу, глотая воздух, слегка задыхаясь и кашляя, чтобы избавиться от застрявшего комом этого
так нелепо, прожитого им часа. Однако простая мысль, что все нагроможденное им в своем воображении
касается в общем только его самого, а не женщины, пришла ему в голову гораздо позднее, когда он сидел уже в
машине, возвращаясь в Сердоболь,
Хотя и тут опять все спорно: разве мы не вызываем желаний, связанных с нашей собственной жаждой? И
разве навстречу к нам не устремляются именно те силы, которые мы сознательно или подсознательно
развязываем в других? Лариса была такой, какими могут быть все люди, Но стоило воображать ее ни хуже, ни
лучше.
Бесконечные и быстротечные пять часов, которые отделяли столицу от Сердоболя, Синекаев оставался
наедине с собой, хотя иногда разговаривал с шофером, и они даже дважды останавливались и вылезали, чтобы
размять ноги.
И все-таки он был один. Настолько один, как давно уже и не помнит, чтоб так ему приходилось. Ни
райком, ни жена, ни вышестоящие лица, ни подчиненные непосредственно ему товарищи — ничто сейчас не
заслоняло от него обширного голого горизонта: дорога была пустынна, безлесна. Сосредоточенно и угрюмо он
пытался вспомнить что-то весьма важное для своей жизни; вспомнить про самого себя, начиная с той поры,
когда он ходил белковать в тайгу и весь его мир умещался в крошечном мирке чуткого зверька, пробирающегося
по морозным стволам. Он сам тогда становился лесным зверем… нет, оставался человеком! Ведь он не только