— Ох, привык я, что ли, к ним! Шесть лет… Там у меня теперь Капотов первым остался. Тоже пришел в райком мальчишкой вроде Барабанова. А Сибирякина, предисполкома, еще при мне забрали в другой район. Звонит, бывало, первое время ночью: «Кирилл Андреевич, научи, что делать. Созову людей, говорю, доказываю, и так слушают внимательно, воодушевляются, аплодируют даже, а разъедутся — и конец. Никакой отдачи». Я отвечаю: «Путь один, если хватит воли и если не хочешь быть четвертым по счету, до следующей конференции: год-два не жди ни от кого доброго слова, гни свою линию. Круто, жестко. И только тогда начнешь пожинать плоды». У меня не бывает так, чтоб отдачи не было. От одного на десять процентов, от другого на двадцать, от третьего все девяносто! А ведь тоже сначала соберешь, говоришь, а они так прямо, светло на тебя смотрят, словно хотят сказать: «Ну что ты к нам привязался? Мы хорошие парни. Район хреновый, а мы при чем?» Я не всегда действую умом. Чаще чувствами, напором. Да иначе нельзя. Это если маленький недостаток, второстепенный, к нему можно подойти спокойно, расчетливо. А тут стоит дуб. Чтоб его вырвать, нужна буря. Вот в тебе и поднимается все, аж искры из глаз! Я ведь, знаешь, Павел Владимирович, как тут начинал? Привез меня Чардынин, сидим день, два на отчетной конференции. Доклад такой, что ясно одно: дальше идти некуда. Вся область жила на государственном обеспечении. Работники сидели в тиши кабинетов, писали постановления, вырабатывали меры, а проводить их в жизнь было некому. Люди не справлялись с писанием отчетов, хотя отчеты были об ухудшении, а не об улучшении. Один секретарь райкома на бюро сказал: «Я окончательно измотался, издергался, но ничего не достиг. Дальше работать не могу». Попросился в грузчики. С 1951 по 1953 год из области ушло чуть ли не сто тысяч колхозников, уходили целыми бригадами, как цыгане откочевывали. Вот такая была обстановка. Ну, меня когда выбрали секретарем, собрал я своих завотделами, райисполкомовских чинов, закрыл двери и говорю: «У вас за три года сменилось три секретаря. А вы все сидите. Так кто же виноват, кто отвечает за положение в районе? Они, приезжие люди, или вы, коренные сердобольцы? На будущее учтите: вам на моих похоронах плясать не придется. Скорее я вас всех похороню по первому разряду с музыкой. Но больше отсиживаться за спиной секретаря вы не будете. Ясно?»
Павел уже давно заметил, что у Синекаева совершенно одинаковый накал и в разговоре с одним человеком и перед большой аудиторией. Каждый раз он завоевывал души, те, которые ему были нужны, ставил на кон все — и не знал поражений! Он весь отдавался одной цели. Не потому что чуждался чего-либо другого, но просто оно не грело ему душу в такой момент.
Вот сидит он в президиуме, разгневанный, а на трибуне — краснощекий упитанный брюнет с громким голосом, размашистыми жестами. Говорит, а глазами ночует в президиуме: кивнет первый секретарь — и развивает мысль с особым воодушевлением. Не отреагирует — быстро к другому вопросу.
— Товарищи, в эти знаменательные дни…
— Уже пошел, поехал. Трафарет номер один в газетной практике, — шепнул Павлу Покрывайло, который примостился рядом.
— Кто это?
— Главный зоотехник. Арап Петра Великого.
— За этот год в колхозах была разбазарена тысяча поросят, — бодро рапортовал зоотехник, словно хвастаясь: в докладе говорили, что плохо, а у нас еще хуже!
— Оптимистическая самокритика; и все для того, чтобы другим закрыть ворота для разговоров. Сказано — арап!
— Заверяю, что ни один поросенок не уйдет на рынок!
— Так унесут!
— Нет, старинные слова были все-таки правильные, — вздыхает Синекаев. — Вот выписываем товарищу зоотехнику оклад, и называется это заработная плата. А при Иване Грозном сказали бы просто: кормление.
Но когда на трибуну поднимается молодой парень — у себя, наверно, орел, а здесь читает по складам, путается и сам улыбается, — Синекаев краснеет, обхватив лицо руками.
— Да брось ты эту шпаргалку, — говорит он наконец, страдая. — Кто тебе ее написал?
Парень охотно оставляет бумажку и поворачивается к залу. Просторный серый пиджак на его могучих плечах, как живой, натягивается, принимая тоже решительный вид.
— Говорить я много не могу. Работать — могу. Я прошлый год участвовал в выставке и нынче поставил себе такую цель: попасть сюда — и попал. Я бы и больше убрал комбайном, но в моем колхозе уже не было что убирать; поставили меня на молотьбу, а потом стал ремонтировать свой комбайн. Вот так лично у меня прошла осень. Но я хочу не про это. У нас заведено как: если ты комбайнер, то говори про МТС. А если доярка, то про свою корову. Покритиковал, достижения отметил, и все, покидай трибуну. Но я про другое тоже думаю. Большинство наших богатств лежит мертвым капиталом в земле. До войны разрабатывались фосфориты, огнеупорные глины, естественные краски. А у нас до сих пор не налажено черепичное производство. В области нет почвоведа, который бы интересовался почвами. А при губернском правлении было целых два.
— Ты что, жил, что ли, при губернском правлении? — спросил кто-то.