— А вот это уже, прости меня, обывательщина! Все надо рассматривать в движении; если фотографию снимешь, ни черта не поймешь. Канцелярщина не злокачественная опухоль, это только болячка. Ее задеваешь все время, и она раздражает. Но не вижу надобности впадать в панику и опускать руки перед этой паршивой болячкой. А ты, Павел Владимирович, что-то поопал с лица, — сказал он вдруг совсем другим тоном, внимательно разглядывая своего редактора. — Сейчас раскисать нельзя, на днях Чардынин приедет, серьезный будет разговор!
— Я хотел бы на сутки съездить в областной город, — сказал Павел, глядя в сторону.
— А что ж, поезжай, поезжай, — рассеянно согласился Синекаев. — Сутки ничего не решают.
…После того как Павел вернулся из Крыма, он нашел на столе письмо. Он распечатал его медленно; первые строки как ударили его по сердцу, так оно, не переставая, и болело уже все время. Он слышал голос, гневный, ломкий. Это была его Тамара, которая не хотела ни с чем мириться и доискивалась правды, всегда одной правды! Хотя бы для этого пришлось полоснуть по живому.
«Разлюбила я тебя, вот что. Разве ты не видишь? Больше не люблю. А ведь я так радовалась! Нет, счастлива была. Ты, конечно, тоже радовался, верю. Но очень быстро начал оглядываться. На что? А не знаю. На все. Кто увидит, что подумает. Я сказала: «Будем вместе хоть сколько-нибудь». Ты и обрадовался: «Ничего не прошу». А раньше — помнишь? — ведь все требовала, плакала: навсегда! Один раз ты мне сказал: «Нет, сына я не могу оставить». Я промолчала. Только так больно мне стало, так обидно, будто я ему злодейка, а ты защищаешь. А от кого защищаешь? От меня или от себя? А что я не хотела, чтоб ты мать его любил, жену свою, так это правда. Я прочла ее письмо. Ну, вот так и прочла; ты вышел, а я достала. И так она пишет спокойно, словно никакой меня и на свете нет: «твоя Лариса», «крепко целую». И ты ей, наверно, отвечаешь: «твой» да «обнимаю». А разве у меня сердце для твоей забавы?! Знаю, что тебе тоже трудно. Ты и заплакать можешь, видала. Но только я женщина, мне любовь нужна, а не чтоб я тебя жалела. Нищего на базаре я пожалеть могу. Ты же должен за меня бороться, жизни своей не пожалеть. А ты обрадовался: ничего не требую, как хорошо! Домой письма пишешь, здесь меня любишь. Конечно, другие могут жить на два сердца, на две постели… Но ты уходи, пожалуйста. Ничего я теперь от тебя не хочу. Только больно очень. Обняла бы тебя и плакала. Или ушла бы куда глаза глядят. Вот что ты мне сделал. Простить? Как же за это прощать? Ни ты меня, ни я тебя не можем прощать. Не те слова все. Ну иди же, иди. Да не оглядывайся, не возвращайся больше, Павел, если любишь меня. Уходи, ради бога, ухода; пожалуйста…»
Тамара не ждала никого в этот день, просто сидела за столом, когда раздался стук в дверь. Она прошла комнату хозяйки (та занялась шитьем, и швейная машинка домовито стрекотала у нее под самым ухом, заглушая все остальное) и в сенях спросила, не снимая крючка с наружных дверей: — Кто там?
— Здесь живет Ильяшева?
Она скинула крючок прежде, чем обдумала что-нибудь. Павел стоял перед нею в мокром пальто и шляпе: накрапывал дождь.
Несколько секунд они смотрели друг на друга.
— Это ты? Вот как? — только и сказала Тамара.
Потом, помедлив, добавила:
— Ну что ж, входи, раз пришел.
Они прошли оба в том же порядке — сени, комнату хозяйки, которая обернулась на шум шагов и смерила вошедшего любопытным взглядом. Павел снял шляпу, чтобы поклониться ей, и так и вошел за перегородку с непокрытой головой. Даже на бровях его блестели мелкие дождевые капли. Он остановился у порога, потому что она тотчас отошла от него в дальний угол, не говоря больше ни слова, и глубоко вздохнул:
— Здравствуй.
Он протянул руку; тогда она была принуждена подойти поближе и тоже подать свою. Но едва он коснулся ее пальцев, она тотчас отняла руку и отошла снова.
— Значит, ты живешь здесь? — пробормотал он и вдруг взглянул на нее отчаянным, почти ненавидящим взглядом. — Я получил твое письмо и тоже пришел требовать ответа. — Он бледнел на глазах. — За что ты погубила мою жизнь? Как лодка, прошла по воде, задела водоросли, вырвала их с корнем и отбросила веслом: плывите, куда хотите! Как ты можешь, как смеешь так относиться к человеку?!
— У тебя испорчена репутация? Неприятности в семье?
Тамаре трудно было говорить, губы ее были стянуты, и все-таки она усмехалась сухой, неприятной усмешкой.
Он быстро, горячечно махнул рукой: