Читаем Глухие бубенцы. Шарманка. Гонка полностью

От удивления плечи у меня приподнялись, кожаная куртка неуместно громко скрипнула — мать подошла к мотоциклу, провела кончиками пальцев по никелированным частям, затем ступила на подножку и забралась на мотоцикл. Нет, не на сиденье, она устроилась на бензобаке, скрестила ноги, прислонилась спиной к рулю и уперлась носками туфель в седло. Так она и сидела скрючившись, маленькая фигурка, завернутая, как в кокон, в большой сиреневый платок.

Это зрелище испугало меня. Самоуверенность моей матери, ее убежденность в полноте своей власти озадачивали и огорчали меня. Я снова потерпел поражение. Мать постоянно выискивала все новые и новые способы моего укрощения, мне же недоставало решимости взбунтоваться.

Я стоял неподвижно, словно загипнотизированный, затем, повинуясь какому-то непонятному побуждению, положил свой желтый в черную полоску пластмассовый шлем дном на землю, и он, покачиваясь, остался лежать там, затем машинально расстегнул кожаную куртку, выпростал руки из рукавов и накинул куртку на плечи матери.

Она с безучастным видом позволила мне проделать все это, изморось каплями осела на ее лице, словно кожа покрылась волдырями, внезапно мать стала некрасивой, вероятно, она поняла, что смотреть на нее неприятно, и отвернулась. И все-таки мне удалось перехватить ее сверкнувший торжеством взгляд.

Я чувствовал, что моя враждебность по отношению к матери несправедлива, и тем не менее кипел от возмущения. В этот момент мне хотелось, чтобы мощный мотоцикл сам освободился от подпорок, завелся и рванул с места. Пусть мать в испуге упрется подошвами в седло, раскинет в стороны руки, чтобы удержать равновесие, все равно, сидя на бензобаке, она была бы абсолютно беспомощна, а я со злорадством стал бы наблюдать за ее злоключениями — вот сейчас она упадет с мчащегося с бешеной скоростью мотоцикла. В своем воображении я увидел маленькую неподвижную фигурку на мокром асфальте посреди желтых кленовых листьев, я смотрел на нее отчужденно и с удивлением: почему у этой женщины подметка на одной туфле значительно толще, чем на другой?

Однако видение тут же рассеялось, и я убедился, что снова дышу спокойно, равнодушно взирая на скорчившуюся на баке продрогшую под мелким дождем мать. Я понял, что, давая волю фантазии, человек обретает силу и независимость и это приносит ему удовлетворение.

Мне так и не удалось совершить круг почета на своем великолепном мотоцикле — ни тогда, ни позже. Меня злило, что шины без конца оказывались спущенными. Кто-то тайком протыкал их. Я устал от безмолвной войны. Я вынужден был нести крест родительской любви. Мне был понятен и в то же время непонятен их страх за меня.

Со временем они основательно обработали меня своими историями. С детства мне внушали, что душа человека тонкой, как волосок, нитью связана и с его телом, и с эпохой, в которую он живет. В моем воображении эпоха являла собой бесформенный сосуд, в котором самопроизвольно перекатывались стеклянные шарики случайностей; человеческое тело, напротив, казалось таким осязаемым и зримым; я долгое время не мог постичь связь этих двух столь различных феноменов — эпохи и человеческого тела — с живой душой. Мне, изнеженному и сверх меры оберегаемому ребенку, эпоха представлялась достаточно стабильной. Куда бы я ни попадал, меня всегда окружали забота и комфорт. Я не знал ничего, кроме однообразного благополучия.

К сдержанным рассказам отца о выпавших на его долю в юности страданиях я относился как к вымышленным историям, где преувеличения закономерны. Позже я понял, что он посвящал меня лишь в самые незначительные факты своей жизни, дабы не ранить душу ребенка. Теперь же, находясь в колонии, среди удушливого угара и черного дыма, среди нестерпимого шума, который, подобно рентгеновскому излучению, бомбардирует твое тело, я отдаю себе отчет, что отец о многом умалчивал.

Излюбленная история о почтовых марках, спасших ему жизнь, заставляла меня, пожалуй, лишь гордиться сообразительностью отца. Подстерегавшая же его в действительности смертельная опасность скользнула как бы мимо моего сознания, не задержавшись в нем. Концлагерь, окруженный оградой из колючей проволоки, бараки с нарами в несколько этажей и дымящие крематории я тоже воспринял как некие декорации. Нечто подобное мне случалось видеть в театре и на экране: люди в полосатом, у каждого на груди номер. Арестантская одежда отличала тех, кто боролся за правду, и создавала атмосферу напряженности: не постигнет ли правдолюбца незамедлительное наказание? Приметы эпохи? Униформу носят и теперь, свободные люди по собственной воле одеваются одинаково, у всех на рубашках картинки, надписи или эмблемы — элементы семиотики в быту.

Перейти на страницу:

Похожие книги