— Не взыщи, родименький, прости!.. Постучись к Матвею-то — пустит!..
— К Матвею и поедем!
Между тем из избы вырывались время от времени какие-то дикие крики, подхватываемые ветром, и потому отрывочные. В них слышались то лай собаки, то плач грудного ребенка, то густой, хриплый бас, то глубокие-глубокие вздохи, сопровождаемые судорожной, сильной икотой. Неприятное положение слушающего усиливала еще более и сдержанная тишина кругом, и темнота ночи, и нечаянность этого явления. Рисовались неведомые и невидимые страдания и многое из того, что так тяжело и безысходно ложится на душу.
Ямщик повернул лошадей, сел на козлы, оттуда снова послышался его голос, довольно покойный уже и сдержанный:
— Девка у ней в избе-то, девка-икотница.
— Отчего же?
— А сто бесов у ней животы гложут, оттого, сказывают, и выкрикивает.
— Да не от другого ли от чего?
— А и не меня спроси — то же скажут. Весь народ на том решил... И батюшка утверждает: так это, так это и по писанью, слышь.
Вот и изба дяди Матвея. Суетится он прибрать с полу сети, радостно, весело приговаривает: «милости просим», зажигает сальную свечку и ставит на стол, передвигает стол этот с одного места на другое; цыкает на крикливых ребятишек. Одного, самого маленького, ползавшего по полу медведкой, посадил на полати и пригрозил ему пальцем. Бабу услал за водой, налил самовар и застучал чашками, вытирая их рукавом рубахи.
Вошел в избу и ямщик мой на ту пору, помолился богу, разболокся и сел в задний угол, почесывая затылок, плечи и спину и позевывая с выкриком и краткой молитвой.
Уже самовар шипит на столе, чай готов. Хозяева уселись в, стороне в сосредоточенном молчании; ребятенки с полатей внимательно следят за движениями на столе и подле. Воспоминания об икотнице выплывают снова всецело и возбуждают во мне самый живой, безотлагательный интерес. Я хотел уже завести об ней разговор, но ямщик предупредил меня:
— А что, дядя Матвей, Анютка-то Маремьянина опять вопит?
— Вопит, слышь, — отвечал дядя Матвей.
— А что, как-у них дело-то?
— Да ничего...
— Чего она-то?
— Видел, все по-старому, все по-стародавнему — вопит.
— А он-то?
— Да ничуть ничем ничего.
— В солдаты, слышь, отдавать хотели.
— Не чуть ничего. Увезли, слышь, на город, а что сталось? не ведомо.
— Станового, сказывают, мирить просили. Чего становой-от?
— Просить-то просили, да ничего и он не сделал. Призывал, слышь, уговаривал, батюшку попа вывозили и тот пытал — ничем ничего не вышло. При них, слышь, в комнате-то завопила, ругательски ругалась. Только-то и было!
— Ну, а Борька-то?
— А Борька-то, что собака, все при ней, что вар пристал — не отстает.
— Без него-то, почитай, сказывают, ей хуже бы было.
— Дурну бы беспременно какую ни на есть сделала над собой, — вступилась хозяйка. — Уж ножа бы не минуло дело.
— Ну, ножа не ножа, тетушка: взяла-то уж ты больно круто. До ножа-то, толкуют, не доходило же николи.
— Доходило, родимый, доходило, и не еднова.
— Да отчего же это у ней, хозяева, что причиной-то послужило?
— Да порчена, почтенный, порчена.
— Давно ли?
— С год уж, ваше благородье, будет.
— Кем же?
— А Христос ведает: надо быть, какой такой злой человек портил.
— Когда же она больше выкрикает?
— Да вот, когда в церкве со святыми дарами выходят — тогда кричит, шибко тогда кричит, и хоть не видит она этого, не слышит, а уж взопит, начнет ее ломать да мутить. Молитву-то, слышь, когда читают над ней, она, слышь, и не ругается, не корит никого. А без того ину пору так расходится, что из избы вон беги: прибирает такие слова, что и в кабаках не услышишь и другой хмельной да блажной человек с одури-то с пьяной не вывалит. На ту пору ломает ее и коробит — трем мужикам удержать впору.
— А часто ли случается с ней этак-то?
— Да вот по воскресеньям за обедней навсегда. Опять же и в будни, когда завопит, так и знай: где- нибудь в селах по соседству обедни поют, али бо какую требу правят. Духу она табашного не любит. Ходят вон наши ребята на город (в Архангельск) берут эту проклятую повадку в трубки-то курить. Дымят тоже окаянные, что трубы паши непрочищенные. Ревет она тут шибко, да недолго...
— А еще когда?
— Да вот не сказывай при ней горя-то — тогда по целым суткам ревет без уйму.
— Какого же горя?
— А спрашивай об этом большака самого, Матвея-то: он у нас лютой на разговор-от. Молчалив — дока, а распояшется — наслушаешься...
Дядя Матвей при последних словах самодовольно рассмеялся: явный признак, что он в духе и рассказать не прочь.
Вот что он мне поведал:
— В наших местах икота эта не в диво: у нас, почитай, чуть ли не каждая баба — икотница; всем это известно. Анюткино дело особо. Это дело не спуста. Тут я, как своим разумом ни раскладывал, ничего не вышло, ничем ничего не придумал...
— Надо тебе рассказывать наперед вот что: как в нашем крестьянстве нет этого, чтобы женихи невест выкрадывали, а сходятся и живут по родительскому указанию, то ты и не волен брать того, чего тебе брать не указано и нельзя.
— Да ты что-то не то начал, не так сказываешь, — перебил я его. — Не служил ли ты в выборных?