Окончательно обосновавшись в комнате его матери и уже начав поговаривать о том, чтобы прописаться здесь, Никитична кормила и обстирывала его, убирала в его квартире, в которой расставила все на свой, деревенский лад, чего Сергей Иванович не замечал, и была необходима ему. Как он когда-то просил Юлию подать ему рубашку или галстук, он просил теперь об этом Никитичну, словно не он, а она была хозяйкой и знала, где что лежит в доме. Ему доставляло удовольствие поговорить с ней по утрам, за чаем, о жизни, о которой у Никитичны, несмотря на то что она считалась москвичкой и была родственницей Кирилла Старцева, возглавлявшего районный отдел народного образования (не мог же он не влиять на нее!), были свои представления. Все, по ее понятиям, делилось в мире лишь на доброе и злое, на то, что приносило или могло принести пользу, и на то, что было вредным для людей, а когда Сергей Иванович, со вниманием слушавший ее, начинал спрашивать о том, чего нельзя было объяснить этим простым делением на правое и неправое, Никитична спокойно и уверенно отвечала, что человеку несвойственно знать все. И хотя эти старокрестьянские суждения ее были очевидно наивными и их смешно было принимать всерьез, но для Сергея Ивановича с его затруднениями в жизни они звучали как откровение. Он чувствовал, что в них было что-то, от чего человечество, отказавшись, во многом потеряло; потеряло, по крайней мере, возможность просто, удобно и ясно объяснять жизнь, и он невольно, как заблудившийся к просвету между стволами, устремлялся к этим замелькавшим среди частокола философских понятий знакомым будто и ясным суждениям. Оставшись один, он тянулся к Никитичне и привыкал к ней; и когда она теперь по своим скрытым, о которых он не знал, похоронным делам уходила из дома, начинал волноваться, звонил Кириллу и в Дьяково, чтобы справиться о ней, и благодаря этим звонкам сильнее сдружился с бывшим своим однополчанином. У Старцева же, как и всегда, все шло в гору, он был весел, доволен, особенно общественной деятельностью, которой отдавался с головой, как он говорил, и ему не хватало только, перед кем представать во всем этом своем успехе; ему не хватало человека, который бы восторгался им, и Сергей Иванович со своей теперешней тягой к людям и наивностью вполне подходил для этой роли.
— Что губит человечество? Инертность, вот что губит нас. — поучительно любил теперь сказать Старцев Сергею Ивановичу, считая его неудачником, и упрекал в том, что тот бессмысленно «все растерял, все, даже руку на каком-то, черт знает, пожаре!». — В жизни надо не просто уметь держаться на поверхности, но плыть. Вокруг не стоячая вода, а сотни течений, если грести, то непременно выгребешь на какое-либо течение, которое вынесет тебя затем на необозримый простор.
В новом, в полоску, костюме, в нейлоновой рубашке и ярком галстуке, по-модному постриженный и надушенный (чего прежде Сергей Иванович не замечал за ним), со всегдашней жизнерадостною улыбкой, — он был как будто лучшим доказательством э т о г о. Он настолько казался погруженным в деятельность, что ему некогда было задуматься над смыслом ее; смысл, как было видно по нему, заключался лишь в том, чтобы плыть и довольствоваться наслаждением простора и свободы движений.
— А по-моему, так жизнь в чем-то и лотерея, — пробовал было (в согласии со своими мыслями) возразить Сергей Иванович. — Кому как повезет.
— Э-э нет, — обрывал его Кирилл. — Мы забываем, что «рождены, чтоб сказку сделать былью». То, чем ты занимаешься, это только высиживание страниц. — Он теперь с еще большим скептицизмом относился к мемуарам Сергея Ивановича, над которыми тот работал. — Оставь это для кого-нибудь, а тебе, я знаю, тебе нужно другое, чтобы душа шевелилась, чтобы, знаешь, как говорится, в руках горело, и я найду для тебя, дай срок, найду... общественное! Всякому человеку нужно свое поле деятельности. — И он снова пускался в те по-школьному назидательные рассуждения, в которых с первых слов ясно, о чем пойдет речь.