Затем она провела отца в спальню, где тоже стояла новая мебель, в кабинет для Арсения со шкафами, письменным столом и журнальным столиком и даже показала кухню, где установлен был чешский, салатного цвета, гарнитур — своего рода тогдашняя новинка, привлекавшая пластиковой отделкой. Смысл того, что делала Наташа, водя по комнатам отца, был, в сущности, тот же, что и у Ольги Дорогомилиной, когда та пригласила деверя посмотреть ее квартиру. И Наташе и Ольге одинаково хотелось показать свой достаток, в центре которого (или — центром которого), им казалось, они были; они одинаково старались внушить (Наташа — отцу, Ольга Дорогомилина — мужу и деверю), что целью их хлопот было только создание уюта, домашнего очага, хранительницей которого испокон веку считается женщина; одинаковой была у них и другая цель (более откровенная у Ольги и упрятанная пока даже от самой себя у Наташи) — стремление к праздности жизни, вкус к которой у Ольги был вполне уже определен и только-только еще начинал определяться у Наташи; но, несмотря на все это, роднившее их, впечатление у Кошелева, побывавшего у Ольги, и впечатление у Сергея Ивановича, увидевшего в новой и непривычной для него обстановке дочь, были настолько различными, что будто они увидели два противоположных друг другу мира. Для Кошелева, давно вращавшегося в этом праздном, за ширмою дел, мире (за ширмою забот, называемых общественными, которые давно превращены в источник дохода для себя) и знавшего этот мир, то есть этот сорт людей со всеми их слабостями и тягою к накопительству (что он осуждал с высоты своей загородной жизни, приближавшей его, во-первых, к природе, как он полагал, то есть к тем стожкам в лесу, к которым он прогуливался в шортах и стоптанных сандалиях, и во-вторых, к труду, то есть писанию брошюр, которым он придавал общественное значение, но которые как раз и являлись для него постоянным и нужным ему источником дохода), для Кошелева, влюбленно (в дополнение ко всему) смотревшего на Ольгу и видевшего в ней лишь образец современной женщины, все показанное ею было только недостававшим примером, которым он мог теперь попрекать жену. Его привлекала не новизна Ольгиного мира, — он бывал на многих приемах и в домах с большим достатком, — но возможность окружить себя этим миром красивых и богатых вещей, от которых, как утверждает эстетика, непременно должен преобразиться и внутренний мир человека; он, несмотря на свою опытность и на то, что хорошо знал, как пагубна праздность, — от простого ли желания перемен, или лишь из влюбленности в Ольгу (в чем он не признавался себе), был в восторге от ее способностей. Но Сергей Иванович, привыкший в жизни к тому, что блага даются за труд, а не за видимость его, и что то, что легко приобретается, никогда не бывает основательным, был в раздумье, побывав у Наташи. С одной стороны, ему приятно было видеть, что дочь обеспечена. «Да, да, видимо, с головой», — повторял он уже не раз говорившееся им об Арсении. Но с другой — эта же обеспеченность, чрезмерная, как было очевидно ему, настораживала и вызывала беспокойство, словно что-то не то чтобы дурное, но неосновательное, зыбкое крылось под этим. Сергей Иванович словно бы чувствовал, что кроме внешнего, что дочь с гордостью показала ему, было что-то еще, чего он не разглядел, но что как раз и вызывало тревогу, от которой он долго не мог избавиться.
«Люди бы радовались», — пробовал было рассудить он (как посмотрели бы на все в других семьях). Потребность поделиться сомнениями и боязнь оказаться в неловком положении постоянно боролись в нем, особенно когда он бывал у Старцевых. То дурное, что он только подразумевал в непонятной и чрезмерной обеспеченности дочери, ему казалось, было известно другим и только позорило Наташу; но когда он все же решился у Старцевых заговорить о ней, он к удивлению своему увидел не осуждение, а интерес и одобрение в глазах Кирилла и Лены.
— Ну и что ж, что он пока еще под следствием, я уверена, что его освободят, — с той логикой, с какой обычно говорят женщины, полагающие, что в мире нет точнее оценок, чем «мне нравится» или «мне не нравится», какими пользуются они, сказала Лена. С прической а-ля Сенчина, открывавшей лицо и делавшей ее простоватой (и тем понятной и близкой Сергею Ивановичу), с уверенным взглядом на жизнь, совпадавшим со взглядами мужа, который теперь особенно (по общественной линии) был на подъеме, и с желанием покровительства, похожего более на жалость («Дочь ушла, похоронил жену, потерял руку — не дай бог!» — говорила она), она вызывала доверие у Сергея Ивановича. — Пусть тратит. Он (Арсений) придет, а в доме уют, живи, занимайся делом. Нет, я бы на вашем месте только радовалась. Всем обеспечена, все есть, да кто же не хотел бы этого, — говорила она (и во второй и в третий раз, когда разговор заходил об этом).