И в самом деле, еще до вступления моего в должность, Робинзон известил, что содержание мое увеличено до 200 долларов. На эти деньги уже можно было просуществовать в 1940 году даже при том тяжком положении, которое создалось для нас с приездом в Нью-Йорк. За все пятнадцать лет, почти день за днем, что жене суждено было прожить в Америке, она не переставала серьезно хворать. На установленный заработок мы могли жить безбедно, но очень скромно и расчетливо, не позволяя себе не только никаких излишеств, но даже того, что входило в наш эмигрантский быт в Париже. Мы не ходили в Нью-Йорке ни на концерты, ни в театр, ни даже в кинематограф. В знаменитый Радио Сити Холл попали в первый раз лишь на Рождество по приглашению Калашниковых. Конечно, мы почти ахнули при виде по-военному вымуштрованных, примерно, сорока дев или полудев, выстроенных по нитке в ряд и как бы по команде выкидывавших ноги и заходивших по сцене правым плечом вперед. Всё это проделывалось безупречно, гимнастически превосходно, но не производило впечатления артистического достижения.
Работа у Робинзона меня материально устраивала. Она давала мне и полное удовлетворение. Я увлекался ею, отдавался ей душой, проводил в Публичной библиотеке, Библиотеке «Совета по внешней политике» и других не часы, а дни, возвращаясь в библиотеку после завтрака. Робинзон предложил мне написать историко-политическую часть книги: о возникновении Лиги Наций и Международной охране меньшинств в мире идей и мире вещей. Это было очень интересно и вполне меня устраивало. Я был в этом осведомлен. Но за два десятилетия накопился громадный, бесценный и ставший незаменимым материал – документальный и литературный, научный, политический, мемуарный. Этот материал необходимо было освоить. Как правило, он был на английском языке, мне не родном, что усиливало напряжение и требовало больше времени, а Робинзон справедливо торопил с работой, которая в конце 1940 года, когда мы к ней приступили, не сулила утратить политическую злободневность и актуальность, с течением же времени превращалась постепенно в работу исключительно исторического значения.
Этой своей работой я увлекался в Америке больше, чем какой-либо другой, если не считать двух книг воспоминаний, написанных по-русски. Процесс работы накопление материала и его оформление в рукописи – доставлял творческое удовлетворение. А потом... Потом началось хождение по мукам – рукописи вместе с ее автором. Робинзон был чрезвычайно корректен и любезен со мной.
Но ряд вопросов, которые в предварительных разговорах он решал в одном смысле, позже получали фактически совсем иное выражение. Никто из пишущих с ним вместе книгу не стал бы, конечно, оспаривать, что, так как на нем лежит большая ответственность, чем на Лазерсоне и мне, его голос «более равен», чем голос каждого из нас или даже нас обоих вместе. Не знаю, доходила ли моя рукопись до Лазерсона; знаю только, что в рукописи я не видал ничего написанного самим Робинзоном, Лазерсоном и другими. Как это ни странно, но я не уверен, читал ли и Яков Робинзон мою рукопись полностью. Сомнение мое покоится на сюрпризе, ожидавшем меня, когда по окончании работы я представил ее Робинзону.
По приезде в Нью-Йорк последний развил необычайную энергию по организации задуманной им «Академии». Даже в той несовершенной форме, далекой от той, в какой она мыслилась, она отнимала у него много сил, внимания и времени. Он должен был думать обо всем и заботиться о всех, о большом и малом: об общем плане работы и конкретном воплощении, поиске сотрудников и нахождении средств. И Робинзона на всё это, очевидно, не хватало и, может быть, по нужде, а не по охоте, он решил частично разгрузить себя и передоверить свои права и полномочия лицу, которого он чрезвычайно высоко расценивал, – своему младшему брату Нехемии. Взаимоотношения между этими братьями Робинзон позднее можно было уподобить отношениям между Кеннеди, президентом, и его братом Бобби, быстро выдвинувшемся в качестве министра юстиции, потом сенатора от штата Нью-Йорк, – оцениваемого в семье Кеннеди, не исключая самого президента, не ниже последнего, с которым он разделил одинаковую судьбу.
Скончавшийся в 1964 году Нехемия Робинзон успел составить себе громкое имя и оставить после себя светлую память среди евреев. Формально он никого не представлял и не фигурировал на авансцене, когда шли переговоры между заявившими претензии – государством Израиль, организациями общественными, профессиональными, культурными, научными, религиозными, благотворительными и бесчисленным множеством частных лиц, – и ответчиками, представителями правительства Западной Германии. Но успехом, которым эти переговоры закончились для истцов, последние обязаны в такой же мере Нехемии Робинзону, как и тем, кто вели непосредственно переговоры. Это Нехемия Робинзон, его общая установка, предложения и контрпредложения, записки и прочее подвели фундамент и дали прочное юридическое обоснование морально самоочевидному, по всем законам божеским и человеческим, обязательству.