Таким образом, государственно-правовая концепция Вильгельма была проникнута чисто средневековым архаизмом. В некоторых отношениях он шел даже дальше средневековья и погружался в чисто первобытные чувства и настроения. Склонность императора к возрождению патриархальных мотивов признавал даже и профессор Лампрехт, написавший к 25-летнему юбилею царствования его хвалебную характеристику[18]
. Он указывал на то, что император хотел бы видеть германский народ таким же, каким он был во времена Тацита — крепким, сильным, но, главное, еще не подвергшимся развращающему действию культуры. Для Лампрехта и, можно думать, что вместе с ним и для большинства образованных немцев, — симпатии Вильгельма к архаическим порядкам отнюдь не являлись признаком его культурной отсталости. Наоборот, он говорит, что «именно высокие дарования современности, которые предрасположены и привыкли смотреть вдаль, часто обнаруживают 6 своей натуре первобытные мотивы, не порывая, однако, благодаря этому связей с современностью». Архаические склонности Вильгельма, по мнению, Лампрехта делали его особенно близким к простому народу. «В современной жизни нашего народа, — говорит он, — еще продолжают жить могучие духовные остатки тех времен, когда германцы впервые поили своих косматых коней в Рейне; монарх, который вместе со многими другими обнаруживает такого же рода черты, должен быть в состоянии легко подойти к чувствам именно низших народных слоев». С последним утверждением ученого немецкого историка едва ли можно согласиться, ибо как раз среди немецкой демократии патриархальные замашки императора всегда встречали неизменный и наиболее сильный отпор. Но как бы то ни было, стремления императора к возрождению отношений самой седой старины, лежащей дальше от нас, чем средневековье, не отрицали и люди, настроенные к нему очень благожелательно.К числу патриархальных идей Вильгельма II относится прежде всего его представление о короле, как об отце своих подданных. По манере выражений императора иногда можно было подумать, что он забывал о своем положении главы многомиллионного народа со сложными интересами, предъявляющего сложные запросы к правительственной власти; ему как бы казалось, что он — вождь небольшого родового союза, все члены которого ему лично известны, все потребности которого он сам может удовлетворить. «Я отлично знаю, — заявляет он 15 мая 1890 г. в Кенигсберге, — чего вам недостает, и я направляю свои действия, сообразуясь с этим». Четыре года спустя он говорил: «Моя дверь всегда открыта для моих подданных, и я их выслушаю охотно», — как будто стоило только уведомить короля-отца о невзгодах, постигших его детей, и он бы мановением руки сразу всех успокоил и все уладил. Поэтому ему казались совершенно излишними всякого рода политические партии, а деятельность политических агитаторов он считал откровенно вредной. Политическую оппозицию он приравнивал к неповиновению и видел в ней пагубный дух непокорности. Еще в 1891 г., когда в Германии поднялся шум по поводу удаления Бисмарка, он говорил бранденбуржцам: «Мне кажется, что некоторые лица не совсем ясно представляют себе путь, по которому я иду и который я избрал, чтобы вести вас, а также и весь мой народ к моей цели и к всеобщему благополучию… Я очень хорошо знаю, что в данное время кое-кто пытается напугать общественное мнение. Дух неповиновения заполз в страну: скрытый под блестящим и обманчивым покровом, он старается ввести в заблуждение мой народ и людей, мне преданных».