Заприметив тускло светящуюся неоновую вывеску «Ресторан Ламар» над входом в один из двухэтажных домов, серый и ночью, серый и днем, затормозил, свернул в узкий проулок перед домом, остановился, огляделся, рассчитывая найти где-то в стене запасной выход. Увидел несколько низких дверей, плотно закрытых. Дернул за ручку одну, вторую, третью. Четвертая открылась. Вот именно отсюда-то он и выйдет после того, как он станцует с Сахидом медленный танец любви. А войдет-то он с улицы, конечно, с главного входа, нестроевым шагом, не отдавая никому чести и под маской добродушия и алкогольной пьяноватости, а может быть, и наркотической кайфоватости или просто беззаботной глуповатости, скрывая свои истинные, чрезвычайно коварные для злоумышленников помыслы и намерения.
И вошел. Пьяновато-кайфовато-глуповатый, и его не узнали те, кто знал, или сделали вид, что не узнали, хотя знали его и не могли не узнать, но Нехов об этом не знал или только делал вид, что не знал, потому что не хотел знать, что его кто-то может узнать. Хотя, впрочем, если бы и узнали его, ничего страшного не случилось бы. Потому что, как ни крути, а по нему явно было видно, что он не местный. И он об этом знал, как и все другие, которые увидели его, когда он вошел в ресторан «Ламар». Войдя в который, отметил (обратив на себя все взоры и тишину), что совсем недурно в ресторане, недурно, – длинный зал, длинная стойка, маленькие столики, пестро и чисто. А в каких-то шагах от него – вокруг – танцует в стаканах невыпитое, меняя цвета, переливаясь, источая свет, разглаживающий давно неглаженные лица посетителей.
Худой долговязый бармен, наполняя скучно стаканы, думает не об этом, а о чем-то совершенно другом. Наливая спиртного напитка себе, просит ближайшего посетителя плюнуть в его стакан, возгораясь сей миг внутренне и внешне обжигающей его самого радостью (искры гаснут на лету) и полыхая неподдельным восторгом, когда выпитое проникает кайфопадом, жидкопадом, влагопадом почти в самую середину его длинного тела обуянного.
Нехов вольно приблизился к стойке, руки в карманах прохлаждая привычно, волей загнав в неволю едва нарождающийся страх перед страхом нарождающегося страха, сел лениво на высокий табурет у высокой стойки напротив высокого бармена, посмотрел на бармена снизу вверх свысока, улыбаясь, довольно непроизвольно.
– Виски, – попросил Нехов не по-русски, – двойной. А, впрочем, давай тройной. А если не жалко, и четвертной. А если сумеешь – десятирной, хотя двадцатирной намного лучше, намного, ты знаешь. Сорокатирной наливай, я решил, решил, и точка. И по рюмочкам наливай, но по маленьким. – Нехов показал пальцами, по каким рюмочкам разливать бармену виски. – И сразу, чтобы я их все видел, и ты видел, ты и я, да мы с тобой… Сторной давай, сторной иди не мужик я?!… А?!
Тишина, исходящая от трех десятков посетителей, волнами толкала Нехова в спину, и он покачивался взад-вперед в такт непрерывным толчкам (не путать с унитазами), терпел, ничего, кроме глубокой заинтересованности в выпивке, не выказывая, но на всякий случай полы пиджака пошире раздвинув, пошире, пошире, пошире, пальцы сгибал-разгибал, готовность готовя.
Один глаз у бармена еще светился бенгальским огнем, а второй уже потух, потемнел, запах изоляции испуская горелой, а когда и второй перестал искрить, погрустнел бармен, опечалился, стал свой стакан в жестких пальцах нервно теребить, то и дело поверх головы Нехова в зал поглядывать, ответа ища, как же быть, как быть, запретить себе себя любить, ведь не мог он это сделать, ведь не мог.
– Я жду, – с доброй улыбочкой сообщил Нехов, зло усмехаясь. – И дождусь. Ибо сказано, все придет к тому, кто ждет, – зло усмехаясь. – Жду, жду, жду, жду, – громче, – жду, жду, жду, жду, жду, жду, – и еще громче, – жду, жду, жду, жду, жду, жду! – закричал остервенело: – Жду! Жду! Жду! Жду! – не обращал внимания на тишину, тесно прижавшую его к стойке. – Ждууууууууу!
Забегал бармен, спотыкаясь, вдоль светящейся винной витрины, тонким смуглым носом вздрагивая, зазвенел рюмками точь-в-точь такого размера, как Нехов показывал, на гладкой стойке их расставляя в стройные ряды, как игрушечных солдатиков перед игрушечным боем. Разлил по рюмкам виски. И по рюмкам и по стойке, и по штанам своим белым, по тапочкам легким, матерчатым, и по полу дощатому, и по самому донышку своего стакана.
– Плюнь, – сказал, не отдышавшись, Нехову, стакан протягивая, заискивающе, задыхаясь, согнувшись, безрадостный.
Нехов выпил рюмку, выпил две, закружилось в голове, как обычно, впрочем, ничего нового, выдохнул сладко, улыбался сахарно.
– Ну плюнь, плюнь!… – молил бармен, держа перед Неховым свой стакан, морщился, постанывал, корчился, повизгивал, ежился, как наркот между дозами. – Пощади, ну что тебе стоит! Возлюби ближнего своего! Не убий! Не укради! Не прелюбодействуй! Плюй, когда тебя просят!…
– Где Сахид? – спросил Нехов, прилаживая к губам третью рюмочку.