Кто я и зачем я, я вспомнил только после того, как стал замерзать. Моя одежда – вся – напрочь оказалась мокрой. Будто меня постирали. Пропитавший одежду горячий пот очень быстро остыл и превратился в холодный компресс. Я лежал на полу, рядом с живым теперь Петром Мальчиковым, дрожал, сопел, громыхал зубами, шлепал веками, шелестел ресницами, и в ритмичных конвульсиях дергал мизинцами всех рук и ног. И ясно вспоминал себя грудного, когда, описавшись, по-мужицки уже обильно, – лежал вот точно так же, но только не на полу, а в зарешеченной кровати, ожидая, пока меня распеленают, обсушат, согреют, скажут на ухо что-то важное и нежное, покачают, поцелуют и убаюкают. Я помнил даже, о чем я думал тогда, когда ожидал, пока меня распеленают. Я (а может быть, еще не я, а может быть, я, но тот, который еще будет после меня, того, который живет сейчас) размышлял о причинах, побудивших меня выбрать именно эту маму, и. именно этого папу, и именно это время, и именно самого себя. Я твердо знал – на тот момент, – что никаких указаний, ни сверху, ни снизу, ни слева, ни справа, ни сзади, ни спереди, я не получал. И что право выбора принадлежало исключительно мне – одному. Так на основании чего же я заключил, что мне необходим именно я? Я прошелся секундно по всей своей родословной, по вертикали до самого низа. Ничего особенного, обыкновенные люди, обыкновенная жизнь, без взлетов и падений. Скучная. Тихая. Вязкая. Удушливая. Слезливая. Трусливая. Бесцветная. Никакая. У всех. От зачинателя рода – длиннорукого, крутолицего, волосатого, длинноглазого Тара до печальных моих родителей. Может быть, именно поэтому, размышлял я, я выбрал именно себя, именно потому, что пора бы уже было прервать затянувшуюся незаметность рода. Сработал закон всеобщей гармонии. Да, думал я, грудной, лежа в зарешеченной кровати, конечно, так. И только так. Так.
Я наконец поднялся с пола, поясницей, ягодицами, ладонями и пятками заставив пол издать вздохи и стон удовлетворенный. Я снял с себя одежду и голый сел перед пустой печкой. Заполнил ее бумагой и дровами и подарил ей огонь. Благодарная, она подмигнула мне несколько раз и, кокетничая, показала мне язык и загорелась скоро и нетерпеливо затем, со сладким томлением предвкушая оргазм от предстоящего жара. Я разложил перед ней джинсы, рубашку, свитер, носки, кроссовки, плавки. Закурил. Курил бездумно, а потому спокойно и радостно. Глядел на огонь. Огонь грел мои глаза. И мне хотелось любить.
Высушив перед печкой кожу, докурив, я встал и, бросив предварительно сигарету в огонь, повернулся к лежащему на полу Петру Мальчикову. Засмеялся, увидев его вздрагивающие в храпе, уже не белые, уже не серые, уже не синие, уже пунцовые губы. Взял Петра на руки, встряхнул его, ухватывая его поудобней, и перенес На кровать, на которой спал сам. Я не боялся нести Петра и не боялся его встряхивать. Я мог бы сейчас заставить его пробежаться километра два и не боялся, что он умрет на втором, на пятом или на тысячном шаге. Я знал, что после того, как я отдал ему часть своей жизни, он будет жить еще долго. Я не могу сказать сейчас, откуда пришло мне это знание (когда-нибудь я, наверное, все-таки отыщу ответ), но я действительно знал, что теперь Петр Мальчиков будет жить долго.