Он снял карточку Эльки и отложил в сторону. Положил к своим деловым бумагам. Впрочем, что значит - к деловым бумагам? Бумаги эти все неважные, а то, что по-настоящему важно, все равно, подтверждено это в официальных бумагах или нет, существует и будет существовать само по себе и во сне, и в забытьи, и в самой смерти. Кетенхейве еще не разбирал почты, не разбирал ходатайств, оскорблений, воплей отчаяния, писем профессиональных попрошаек, критиканов, деловых людей и сумасшедших; охотнее всего он смахнул бы со стола всю свою депутатскую почту. Он взял депутатский бланк и написал: «Le beau navire», «Прекрасный корабль», ведь об этом чудесном стихотворении, воспевающем женщину, ему напомнила сейчас Элька - пусть такой она останется в его воспоминании. И Кетенхейве попытался по памяти перевести бессмертные строчки Бодлера: «Je veux te raconter, о molle enchanteresse…» - «Я скажу тебе, расскажу тебе, я исповедуюсь тебе…»
Последнее ему понравилось, он хотел, как на исповеди, признаться Эльке, что любит ее, что ему недостает ее, он искал подходящее слово, адекватное выражение, он напряженно думал, царапал что-то на бумаге, вычеркивал, исправлял, погрузившись в сладкую поэтическую истому. Лгал ли он? Нет, он действительно это чувствовал, велика была его любовь и глубока печаль, но к ним примешивались отзвуки тщеславия, жалости к самому себе и подозрение, что в поэзии, как и в любви, он дилетант. Он оплакивал Эльку, но его страшило одиночество, которому он всю свою жизнь бросал вызов и которое теперь охватило его. Он переводил из «Цветов зла», о molle enchanteresse, мой сладкий, мой нежный, мой милый восторг, о мое нежное, мое вкрадчивое, мое восторженное слово; у Кетенхейве не осталось никого, кому он мог бы написать. Сотни писем лежали на его столе, жалобные крики, беспомощный лепет и проклятья, но никто не ждал от него ничего, кроме ответа на просьбы. Он писал письма из Бонна Эльке, а если они, быть может, предназначались и для потомков, все же Элька была гораздо больше, чем просто адресат, она была медиумом, благодаря которому он мог говорить и устанавливать контакты. Бледный как смерть, сидел Кетенхейве в своем кабинете при бундестаге, бледные молнии призрачно мелькали за окном, над Рейном, тучи были заряжены электричеством и насыщены гарью дымовых труб индустриального района, чадящие, зловонные туманы, газообразные, ядовитые, сернистожелтые, жуткая неукрощенная стихия двигалась, готовая к штурму, над крышами и стенами теплицы, презирая изнеженного, как мимоза, субъекта и насмехаясь над скорбящим, над переводчиком Бодлера и депутатом, купающимся в неоновом свете, которым была наполнена его комната. Так проходило время, пока Кетенхейве не пригласили к Кнурревану.