"Что бога гневить - нам жилось бы куда легче, чем отцам-матерям, если бы не свалившееся на нашу голову достоинство, защитить которое не имеем ни силы, ни храбрости. Впрочем, храбрости нам не хватает именно потому, что не хватает чести - да и бесчестья наши до того микроскопичны, что за каждое из них в отдельности не полез бы в драку даже отъявленный бретер, наши унижения могучи только совокупной массой. Как комары. И когда ты наконец видишь достойный повод вступиться за свою честь, оказывается, что вступаться особенно уже и не за что: нелепо очень уж дорого платить за чистоту засиженной мухами салфетки".
Так до конца дней и не иметь даже крошечной ячейки, в которой можно было бы жить, ни у кого не спрашивая дозволения... Лида, вспомнил он и съежился: слава богу, что хоть она его сейчас не видит.
"Я могу не замечать бедности, тесноты, я сквозь это проходил посмеиваясь, пока мог уважать себя за это. Но жить бессмертным, не замечая унижений... Я не могу сидеть в кругу бессмертных на поротой заднице".
Он сидел на поротой заднице, не замечая собачьего воя, доносившегося сверху, а точнее, со всех сторон и даже изнутри, как не замечают завываний ветра в печной трубе. Поэтому телефонный звонок показался ему взрывом. Наталье удалось урвать два билета в ДК пищевиков на московского прогрессивного публициста, в два перестроечных года сделавшего себе имя статьями о сворачивании нэпа и злодеяниях Кагановича.
В жэк за плотской пищей, к пищевикам за духовной... Интеллигентность публики на тротуаре возрастала с каждым шагом, все больше попадалось "дипломатов", очков, бород, которые Сабуров машинально проверял на брюнетистую курчавость и так же машинально отмечал повышенный ее процент. Если уж он, Сабуров, скептик и безродный космополит, несет в себе этот вирус...
Билеты начали спрашивать метров за сто (один товарищ, чтобы не задавать лишних вопросов, держал над головой картонный плакатик с надписью: "I билет"), но рвать друг у друга из рук все-таки не рвали, тем более что и рвать особенно было нечего. Правда, поднимаясь по лестнице, уже, как бы не замечая, поталкивали друг друга, а в борьбе за места вспыхивали даже и открытые стычки, в которых каждая сторона стремилась подавить другую достоинством. В целом настроение царило приподнятое, все помнили, что силы реакции лишь скрепя сердце и скрипя зубами дозволили эту встречу. "Накося, выкуси!" - было написано на лицах. Два бородача что-то радостно показывали друг другу каждый в своем "Огоньке", в том "Огоньке", к которому стекались блудные души. "Смотри, Иванов, Петров, Сидоров!" ахала ему на ухо Наталья с радостным удивлением: а я, мол, и не знала, что он такой хороший человек. Она просто излучала просветленность, и ревность Сабурова достигла уровня осознаваемого. В довершение всего, у них с Натальей оказались стоячие места. Это было уже чересчур: пусть сначала московский гость - на глазах своих коллег - простоит часок-другой на его выступлении.
Однако Наталья не позволила ему удалиться, умоляюще шепча: "Если будет неинтересно, мы сразу же уйдем" - пытаясь поддерживать его под локоток, чтоб ему легче стоялось. Сабуров, хоть старался и не смотреть на окружающих, видевших его в столь унизительном положении, однако, к изумлению своему, увидел среди стоячей публики девушку в белом подвенечном платье. Гражданский обряд - пророк наложением рук заключает браки. Дела...
Пророк обладал безупречной русской (и русой притом) окладистой бородой, изрядно поседевшей. Он оказался не мальчишкой-везунком, родившимся на свет в ту минуту, когда Сабуров впервые про него услышал, а человеком немолодым, что несколько утешило Сабурова: тоже лет тридцать рылся в чем-то общелитературном, пока наконец в какой-то счастливый миг его кирка не звякнула о забытый статуй Кагановича. Ободренный бурными продолжительными аплодисментами, переходящими в овацию, пророк упустил из виду, что непопулярность его литературоведческих сочинений была вовсе не случайной, и, страдальчески хмурясь перед микрофоном, принялся читать взгляд и нечто о Достоевском: можно ли убить человека во имя великой, гуманной идеи? Не будучи вооружен передовой теорией стереотипа, он не мог ответить с полной ясностью: убить можно, но оправдывать убийство нельзя, а вынужден был долго путаться в этом совершенно ясном для публики вопросе: убивать, конечно же, нельзя, кроме тех случаев, когда сам бог велит убить. Поэтому аплодисменты становились все вежливее и вежливее, пока, наконец, и сам автор не сказал обиженно, что Каганович Кагановичем, но нельзя забывать и о вечном. Похлопали и вечному.
Тем временем на столе перед выступавшим скопилась воздушная груда записок - их сносили на цыпочках и возвращались на место с выражением набожности. В сущности, все это было трогательно, но желчь никак не желала успокоиться в растравленной душе Сабурова.