– Ну ладно. Ни с кем. С рабочей партией. Без названия. А ты как относишься к террору?
– Против я.
– Это хорошо. Молодец. А кто из рабочих партий против террора?
– Да откуда я знаю?!
– Вот чудак, Бах… Неужели трудно на мой вопрос ответить: «Состою в партии социал-демократов потому, что эта партия есть противник террора, значит, бомбы ей не принадлежат, и кому принадлежали – не знаю». Это что? Неправда?
– Правда. Только я в партии не состою.
– Хватит языком-то болтать! Мы у тебя дома, за печкой, партийную печать нашли, из дерева выточена, приклепка резиновая, на синем сукне, нет разве?
Попов поднялся с табуретки, скакнул на порожек камеры, там было сухо, вода не поднималась.
– Завтра с утра приеду. Подумай. До конца подумай. Теперь ты нас мало интересуешь, Бах. Нас теперь террористы интересуют, которые Сте… Микульскую которые загубили. Мы найдем их, композитор. Чтоб я детей лишился – найдем.
Выходя из тюрьмы, Попов поймал себя на мысли, что и впрямь думает о том, кто же убил Стефанию. Своим же словам поверил…
Гришку отпустил, велев приехать завтра к десяти часам, вошел в парадный подъезд, ощутил запах привычного тепла, лестница отдавала воском, натирали каждую пятницу; на втором этаже, у надворного советника Гаврилова, по субботам варили студень из телячьих ножек, тоже устойчивый запах. Но внезапно Попов ощутил – по-звериному, инстинктивно – что-то чужое, морозное, похожее на запах белья, которое только-только прополоскали в проруби.
За спиной кашлянули. Попов шарнирно оборотился: перед ним, скрытый ранее дверью, стоял тот, длинный, что в кабарете явился, принудил бумагу о госпитале подписать. Попов замычал что-то, полез в карман за револьвером, пальцы не слушались, тряслись.
– Я от Турчанинова, – сказал Мечислав Лежинский. – Не надо, не суетитесь, полковник.
От этого могильного спокойствия ужас объял Попова, ноги ослабли, он опустился на лестницу и кашлянул, для того лишь только, чтобы убедиться, не пропал ли голос, сможет ли звать на помощь. Голос не пропал.
– Что вам? – спросил тихо. – По какому праву?
Лежинский приблизился, достал из кармана письмо Турчанинова министру Дурново.
– Почерк узнаете?
– Темно. Не вижу.
– Я не курю…
– Что?!
– Спичек, говорю, у меня нет.
– У меня есть, – ответил Попов, думая об одном лишь: сейчас стрелять или когда услышит, чего от него хотят, а то, что хотят главного, понял, кожей прочувствовал.
Сунул сначала руку в тот карман, где был револьвер, ожидая, как поведет себя человек. Тот не дрогнул, хотя стоял рядом. «Ногой мог выбить, – мелькнуло стремительно, – поэтому спокоен».
Мысль работала быстро, четко – как раньше, до Стефы. Вот он, клин-то, только б пронесло, господи милостивый, только б прокатило, все к прежнему теперь вернется, страх тоже лечит…
Пламя спички выхлестнуло желто-синим, потом сделалось белым, холодным.
«Господин министр, о том, что творится в Варшавской охране, мне известно все», – начал читать Попов. Пробежал лист, ужаснулся написанному, потом перевернул, посмотрел, нет ли чего на обороте, спросил:
– Это часть. А что дальше?
– Дальше у меня дома.
– А что там про меня?
– Все.
– Это не разговор.
Лежинский достал из кармана еще один листок – обращение к Попову, ощутив леденящий холод бульдога, дамского браунинга: Дзержинский настоял, чтобы оружие было взведенным, в полной готовности.