Попов пил тяжело, не хмелел, только глаза его начинали высвечиваться изнутри какой-то жалостливой прозрачностью. Серебряные часы Павла Буре лежали на столе с открытой крышкой; было уже девять сорок. В охрану надлежало вернуться через пятьдесят минут – Сушков к этому времени должен все подготовить. Попов с трудом сдерживал себя – хотелось подняться, сунуть Леопольду Ероховскому кредитный билет, насладиться его унижением и, не дав руки, бежать к себе: уж он-то знает своих молодцов, уж он-то знает Павла Робертовича. Объяснять ему, правду про Стефу открыть – нельзя, никому нельзя, самому себе кто петлю накидывает? Грозить можно и намекать, на операцию намекать, а им, костоломам, не до операций, особливо если хлебного примут, здоровы водку жрать, сукины дети. Но и уйти сейчас невозможно, потому что Ероховский расходится трудно, необходимо слушать его умности, жалобы на собратьев, на власть, которая не может обеспечить, на дороговизну (хотя от предложенных за услуги денег отказался: «Искусство нуждается в правопорядке – только поэтому я вам помогаю. Анархии театр не надобен, черни угодны непрофессиональные балаганы на площадях»). Пьет он тоже хорошо, но, видимо, последнее допивает: агентура сообщила, что Ероховский начинает закладывать с утра, поправляется портвейном, страдает, ждет обеда, чтобы со щами пропустить стакашку, тогда только расходится, начинает каламбурить, записывает что-то в блокнотик, потом
– и чем дальше, тем быстрее – скисает, норовит поспать, но спит плохо, тревожно и с вечера пьет чуть не до рассвета – так долго не выдержит, так можно года два продержаться, а он уж полтора разменял.
Попов нетерпеливо присматривался к Ероховскому, но нетерпение он умел скрывать за небрежной заинтересованностью, похохатывал добродушно, когда Ероховский громил имперские порядки, заботливо предупреждал сдерживаться в откровениях с малознакомыми людьми, особенно левых убеждений: «Нам же потом напишут, а мне вас защищай!»
– Вы мне скажете, где теперь Стефа? – спросил Ероховский. – Я бы ее навестил, паспорт мне позавчера выдали… В Кракове актрисуля?
– Рядом с Краковом. В Татрах, – ответил Попов. – В санатории… Вы, наверное, проходились, а, пан Леопольд? Мне говорили, что все актрисы должны непременно отдаться либо режиссеру, либо драматургу, без этого, рассказывают, в вашем мире невозможно…
– Если бы, Игорь Васильевич, если бы…
– Коли б она была вашей, не стали б ее уговаривать за границу бежать?
– Конечно, нет.
– И моей бы просьбе отказали?
– Отказал бы.
– А где же общечеловеческая гуманность? Где подвижничество?
– В охранном отделении, – ответил Ероховский. – Жандармы этими вопросами занимаются и учат общество, как следует понимать истинную гуманность.
– Слушайте, а к вам товарищи не подваливали еще, пан Леопольд? Не просили написать что-нибудь эдакое про Красное воскресенье, про «Потемкина», про ту же Лодзь?
– Соглашаться?
– Непременно. Это было бы восхитительно, мы бы с вами Петербургу нос утерли: у них был вождь рабочих – Гапон, а у нас выразитель рабочих чаяний – Ероховский.
– А потом бы как Татарова – ножом в шею.
– Так ведь Татаров двурушник, он и вашим и нашим. Слушайте, пан Леопольд, я хочу предложить вам эксперимент…
– Повесить кого-нибудь?
Попов заколыхался, забулькал, чокнулся с Ероховским, медленно выцедил, понюхал корочку, закусывать не стал.
– Хотите посмотреть, как вешают? Я устрою.
– Не хочу.
– Отчего?
– Запью.
– Да вы и так пьете втемную.
– Я в открытую пью, Игорь Васильевич, про того, кто пьет втемную, говорят: «Он и капли в рот не берет». Скажите мне правду, полковник, как на духу скажите: спасти империю сможете или все покатилось? Скажите честно: есть надежда, или пора направлять стопы в Париж, пока здесь резать не начали – всех под один гребень?
– С чего это вы?
– Да с того, что я по городу хожу, а не езжу на дутиках, как вы. С того, что ем и пью в открытых местах, где люди говорят, а не на тайных квартирах, где отставной жандарм прислуживает. Оттого, что я в театре за кулисами работаю, а не в ложе бенуара сижу, – все оттого, Игорь Васильевич…
– А я еще к тому же читаю сводки, пан Леопольд, в которых записаны разговоры подстрекателей революции, и я в курсе их планов, знаю, где у них склады оружия и литературы, а ведь ничего – спокоен. Пусть шумят, пусть кулаками машут. Больше машешь – скорей устанешь. Да и зрителям надоест: в театр ходят для того, чтобы дождаться момента, когда ружье выстрелит. А если не пальнет? Да пропади пропадом такой театр, тьфу на него! Недовольны? А дальше что?
– А дальше вся вера вытравится, вот что…
Попов приблизился к Ероховскому и, разозлившись, медленно ответил:
– А плевать на веру! Плевать, пан Леопольд! Важно держать в руках, важно знать, важно, чтобы порядок был, чтобы боялись… Вера… Для этого церкви есть и костелы, чтобы верою заниматься, не наше это дело
– вера… Наше дело – правопорядок…
Он удовлетворился впечатлением, которое произвели его слова, и достал из кармана пачку фотографических портретов, бросил на стол.