– По-другому и быть не может. Я узнал тебя по голосу, а твоя заносчивость только подтверждает мою догадку: ты точь-в-точь такой же, как твой полоумный отец, которого я хорошо знал, – сам отвозил его вот на этой двуколке в Бассору, когда он отправился на Кубу. Уже не упомню, сколько ему было тогда годков, но, должно быть, немногим больше, чем тебе сейчас. Так-то! Он тогда слишком много о себе воображал и воротил от нас нос, словно мы объелись чечевицы, да, сеньоры, чечевицы, и она лезла из нас во все дыры. А когда он возвратился с Кубы, то я привез его домой. Как сейчас вижу своими слепыми глазами: весь поселок высыпал на площадь у церкви, а твой отец сидел тут же, где ты сейчас, – прямой, точно кол проглотил, раздутый от важности; на нем был белый полотняный костюм и шляпа из плетеной соломы – ее еще называют панамой, вроде бы по имени какой-то страны в Америке. Представь, за весь путь он не проронил ни слова. Все строил из себя богатея, хотя не имел за душой ни реала. Но зачем я тебе это рассказываю? Ведь ты все знаешь не хуже меня. Помнишь, что он привез вместо денег?
– Обезьяну, – ответил Онофре.
– Верно, больную обезьяну, да, сеньор. Как я погляжу, у тебя хорошая память, – сказал дядюшка Тонет, нахлестывая кобылу, которая, воспользовавшись невниманием возницы, остановилась пощипать придорожной травы. – Слышь, Перса, перестань, а то раздует. Он щелкнул в воздухе кнутом. – Перса, – обратился он с разъяснением к Онофре, – это у нее такое имя, кобылку уже так звали, когда я ее купил. О чем это бишь я? Ага! О том, каким дурнем был твой отец. Прямо-таки болваном, коли хочешь знать мое мнение. Эх, парень, парень! Неужели ты поднимешь руку на слепого старика? Хотя с тебя станется. Ладно, ладно, впредь буду выбирать слова, но это вовсе не значит, что мое мнение о твоем отце изменилось хоть на йоту. Знаю я вас – вы такой народ, не желаете, чтобы вам резали правду-матку, хотите слышать только приятное уху, а не то, что считают люди на самом деле. Все это по недомыслию. Но не думай, что я сильно переживаю по этому поводу, – меня это даже не удивляет, я давно приноровился к людскому тщеславию; у меня в жизни было довольно встреч и достаточно времени, чтобы поразмыслить об этом на досуге. Возвращаюсь порожняком и все думаю, прикидываю и теперь до самого донышка знаю людскую натуру. И еще знаю, что, как ни крути, ничего не могу изменить. Не могу да и стар уже. Но даже имей я возможность, вряд ли захотел бы это сделать. Есть люди, которые зальют себе глаза чесночной похлебкой и дальше чесночной похлебки ничего вокруг себя не видят. Я не из таких. Мог бы быть таким, но не стал.
Так философствовал наш возница со свойственной впавшим в слабоумие старикам бессвязностью, которая в их устах звучит порой как вершина мудрости. Онофре Боувила его не слушал: он отдался во власть размеренному журчанию его голоса и, не вникая в содержание, смотрел по сторонам. Эта самая дорога увела его из родного дома восемь лет назад. Он выехал ранним весенним утром, едва встало солнце. А накануне объявил родителям, что едет в Бассору повидать сеньоров Балдрича, Вилаграна и Таперу и попросить работу на одном из их предприятий. Таким образом, объяснял он, можно будет ускорить выплату долгов, наделанных отцом. Американец было запротестовал: он, и только он виноват в том затруднительном положении, в каком оказалась семья, и не примет от сына такой жертвы… Онофре на него цыкнул. Американец, растерявший последние остатки своего авторитета, замолчал. Онофре обратился к матери и продолжил: он останется в Бассоре столько времени, сколько потребуется, чтобы собрать нужную сумму.
– Наверное, месяц, – уточнил он. – А может, и год. Я напишу вам сразу, как только приеду на место. Потом буду поддерживать постоянную связь и сообщать новости через дядюшку Тонета.
В действительности он уже тогда решил податься прямо в Барселону и не возвращаться домой. В тот момент он смотрел вокруг и думал, что никогда больше не переступит порог старого дома, где родился и вырос, и никогда не увидит родителей. Онофре забрался в двуколку, отец протянул ему узелок с бельем и кое-какими пожитками, потом раздумал и осторожно сам уложил его на дно повозки. Мать завязала ему вокруг шеи шарф. Так как все молчали, дядюшка Тонет взгромоздился на козлы и сказал:
– Если ты готов, то поехали.
Онофре кивнул, не осмеливаясь произнести ни слова, чтобы не выдать себя срывавшимся от волнения голосом. Дядюшка Тонет лихо щелкнул кнутом, и кобыла, увязая копытами в подтаявшей наледи, пустилась в путь.
– Дорога предстоит трудная, – проговорил возница.