Онофре обернулся: Американец махал панамой, мать что-то кричала, но он не разобрал что. Потом опустил голову, упорно глядя под колеса, и не увидел, как силуэты отца и матери становились все меньше и меньше, пока совсем не растаяли вдали. Двуколка перевалила через дорогу, спускавшуюся к реке, потом пересекла те, что поднимались к заколдованному гроту и в горы – по ним они ходили охотиться на куропаток, – потом еще одну, по которой они ходили на рыбалку, и наконец последнюю, что, виляя, терялась в лесу, – по ней ходили собирать осенние грибы. Он раньше никогда не задумывался о том, сколько дорог существует на свете, и эта мысль поразила его воображение. Сквозь утренний туман, целиком поглотивший долину, долго еще виднелся шатровый купол деревенской церкви. На пути им встретились несколько овечьих отар. Пастухи, одетые в шерстяные безрукавки, каталонские шапочки и укутанные до самого носа шарфами, поднимали вверх посохи, смеялись и кричали вслед слова прощания. Они были свидетелями его рождения. «Мне больше никогда не встретить человека, знающего меня с детства и так же хорошо, как они», – опять пронеслось в голове. Потом замелькали пустоши, заброшенные фермерские усадьбы. Разбухшие от холода и дождя двери и ставни на окнах сорвались с петель, сквозь черные глазницы проемов можно было видеть пустые, полные сухой листвы и мусора комнаты; иногда из них испуганно вылетали птицы. Владельцы брошенных домов уехали в Бассору искать работу на фабриках; они обрекли на умирание домашние очаги, некогда пылавшие жарким огнем, с осуждением говорили те, кто оставался. С тех пор прошло целых восемь лет, в течение которых Онофре Боувила успел многого добиться: узнал массу новых людей; в большинстве своем они были незаурядными личностями и почти все – отъявленными мерзавцами. Одних он уничтожил, сам не зная зачем, с другими заключил более или менее надежные союзы. Он ехал среди деревьев, видел сквозь трепетавшие на ветру кроны чистое небо, слышал шум леса, жадно вдыхал запах родных полей, и ему стало казаться, что он никогда не покидал этой долины и все случившееся с ним было только сном. И даже дочь дона Умберта Фиги-и-Мореры, пробудившая в нем такую всепоглощающую страсть, представлялась чем-то вроде отблеска молнии, сверкнувшей где-то вдали. Он силился вспомнить ее лицо таким, каким оно было в реальности, а не в его воображении. Но память упорно воскрешала другие черты – черты несчастной Дельфины, все еще томившейся в тюрьме, и они сливались с образом возлюбленной, с которой его связывало лишь короткое тривиальное знакомство недельной давности и с которой он не обмолвился и четырьмя фразами. Эта девочка принадлежала к
– На что мне жаловаться? – услышал он голос возницы. – На туман, который сидит у нас в печенках? Нет, сеньор. Тогда, наверное, на климат? Нет, сеньор. Может, мне пожаловаться на бесплодие земли? Нет, сеньор. Я не жалуюсь ни на землю, ни на скудный урожай. Тогда на что? А на человеческую глупость, и вопиющим примером этой глупости, как мы видим, является твой отец. Почему я так на него нападаю? Наверное, я нападаю на него потому, что завидую. Да, сеньор: я нападаю на него только из-за зависти, именно так.
Когда двуколка остановилась у церковных ворот, было уже темно. Возница спросил у Онофре, предупредил ли он родителей о своем приезде.
– Нет, – ответил тот.
– Наверное, хочешь сделать им сюрприз? – предположил дядюшка Тонет.
– Нет, – опять ответил Онофре, – просто не предупредил, и все тут.
– Передай им от меня привет, – попросил дядюшка Тонет. – Вот уже много лет, как я ничего о них не знаю, а ведь мы с твоим отцом одно время были закадычными приятелями; это я отвез его на Кубу, когда ему приспичило укатить в дальние края, – не помню, рассказал я тебе об этом или нет?
Дядюшка Тонет, спотыкаясь и ловя руками темноту, вылез из двуколки и побрел по площади искать таверну. Онофре направился к дому.