И надев шляпу с креповым бантом, твердой стариковской походкой покинул ресторан.
Той ночью я спустился в подземелье, но не отважился открыть крышку саркофага. Я не боялся выстрела, хотя сослепу она и могла бы влепить мне пулю. Я бродил по подземелью вокруг саркофага и не знал, как быть. Как жить дальше. Как таскать за собой собственную тень, которая стала тяжелее свинца и золота. Она не обещала любить меня всегда, но дала слово - любить меня вечно. Мы остались одни, каждый со своим одиночеством. Вот и все, пожалуй, до чего я тогда додумался. Все, что у меня оставалось, - это терпение и твердая вера в то, что Ханна будет моей. Однажды. Может быть. Когда-нибудь. Да еще этот запах - и откуда бы ему тут взяться? - всепроникающий запах юности и победы, лимона и лавра, морвал и мономил...
Мертвая Царевна и один урок грамматики
- Я вот руки с мылом мою, а люди умирают, - сказал отец, глядя перед собой - на беленую стену. - Сегодня мальчик в парикмахерской читал вслух Пушкина. И ножка ножку ножкой бьет. Разве у Пушкина так? Нет же. Тщательно вытер руки полотенцем и повторил с усмешкой: - И ножка ножку ножкой бьет. Ты ведь Боратынского любишь?
Сев на табурет, он натянул чистые сухие носки и повел плечами, проверяя, хорошо ли сидит пиджак. На нем была белая сорочка и узкий галстук. Так и не надев ботинок, он прошел в свою комнату и сел перед зеркалом.
Я остановился в дверях.
Отец посмотрел на себя в зеркало, еще раз повел плечами и размеренным голосом прочел:
Есть бытие; но именем каким
Его назвать? Ни сон оно, ни бденье;
Меж них оно, и в человеке им
С безумием граничит разуменье...
Он вдруг запнулся.
- И там еще что-то про свет, другим не откровенный...
- Какой свет? - спросил я. - Тебе ботинки подать?
- Не надо, спасибо. - Он помассировал бритые щеки кончиками пальцев. Каждому ужу по ежу, каждому ежу по чижу. Кто это сказал?
- Все говорят.
Только тут я заметил, что виски у него были выбриты, чего раньше он никогда не делал.
- Все говорят: потому что вода. - Он закрыл глаза и поднес указательный палец правой руки к виску. - Потому что вода. - Открыл глаза. - Посиди пока, ладно? Не уходи.
- Значит, не нужны ботинки?
Он покачал головой: нет.
Выкурив сигарету на крыльце, я вернулся к отцу.
Он сидел в той же позе не шелохнувшись.
Лицо его от напряжения и жары было мокрым, на него садились мухи. Я провел рукой у него перед глазами - мухи улетели, но глаза отца остались недвижимы.
- Папа, - сказал я. - Квасу хочешь?
Он промолчал.
Я сел в углу на пол и стал ждать. Признаться, мне было тоскливо. Вот так сидеть сиднем и ждать. И чего ждать? Дураку было ясно, что ничего хорошего я тут не дождусь.
Вскоре я догадался, почему при открытых окнах в комнате так жарко. Отец сжег все бумаги в печке-голландке, стоявшей в дальнем углу. Стараясь не шуметь, я снял с подоконника книгу - это было какое-то старое издание Монтеня. Полистал, увлекся - увлекся скорее машинально, инстинктивно, глаза побежали по строчкам, как ленивые собаки ни с того ни с сего бросаются за велосипедистом, стоит ему тронуться с места. Иногда я поднимал голову и смотрел на отца. Он сидел на стуле прямо, не меняя позы, и изо всей силы (как мне потом показалось) вжимал указательный палец в правый висок. Я мог бы уйти. Во всем этом было что-то абсурдно-комическое. Может быть, потому я и не ушел. Мне почему-то показалось важным отбыть эту муку до конца. А потом помочь ему улечься в постель, чтобы Гавана напоила его какой-нибудь своей микстурой "от жизни". И потом никогда не вспоминать об этом эпизоде. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Потому что мрачного абсурда в этом эпизоде было, пожалуй, больше, чем абсурдного комизма.
Невольно вспомнился отчим Эркеля, ни с того ни с сего прибивший руку ржавым гвоздем к столу и умерший от заражения крови. Почему? "Пусть хоть это будет совсем по моей воле", так, говорят, сказал он жене и пасынку напоследок. Он умирал мучительно долго, обмочился и обделался, впал в бред, пока наконец не затих навсегда. О его смерти старались не говорить, как о чем-то неприличном. Я сидел, читал страницу за страницей Монтеня с его горьковато-безвольным "Qui sais-je?", хотя предпочел бы что-нибудь более веселое и интересное.
Я вдруг подумал о Ханне, которая сейчас там, внизу, в саркофаге, и зажмурился до боли в глазах...
И в этот момент отец упал.
Я вскочил.
Он упал вместе со стулом и так и лежал на полу под полузаклеенным зеркалом, задрав одну ногу на поваленный стул.
Под левым глазом у него жутко набрякло.
"Кровоизлияние в мозг, - сказал доктор Жерех. - Была бы смерть, а человек найдется".
Его похоронили рядом с матерью.