В ту ночь я спала спокойно, но на следующее утро отряд ушел и поместился в другой квартире на более людной улице, где было больше евреев, чем на нашей отдаленной от центра Пассаж Шульца. Я опять стала волноваться. Мама утешала меня своей обычной фразой: «Что будет со всеми, то и с нами». Но это меня не успокаивало — тем более, что отец сообщил, что ему предстоит уехать на несколько дней в Варшаву. Мы должны были остаться одни.
«Поедем с тобой!» — сказала я.
«Нельзя. Где же я вас там устрою? В гостинице, что ли?»
Я обрадовалась: «Да, в гостинице! Очень хорошо!»
Папа подумал и предложил нам переехать в гостиницу в Лодзи.
Мама не хотела уезжать из дому, но я так плакала, что она согласилась. И вот мы поселились с мамой и братом в лучшей лодзинской гостинице Мантейфеля — на три дня, как было мне сказано. Это была первая гостиница в моей жизни.
Впечатление незабываемое — от рипсового[116]
красного гарнитура вокруг стола, от мутного зеркала в резной раме над диваном, от умывальников с мраморными разводами и плохо закрывающейся дверкой, откуда несло чем-то тошнотворным — неистребимый запах гостиницы!Мама с утра уходила с братом в нашу квартиру, а я читала какую-то повесть, сидя за столом, и прислушивалась к тому, что делалось на улице. Мы рано ложились спать втроем в большую кровать, но я долго не могла уснуть. Мне мерещились крики.
Через три дня вернулся папа. «Взял вам заграничный паспорт, — сказал он, — поедете в Берлин, поживете там, пока здесь не успокоится. Хорошо, Лизок?»
Я кивнула головой. Я так была благодарна отцу, что не могла говорить.
На другой день папа проводил нас на вокзал Варшавско-Венской железной дороги. Мама привезла мои вещи прямо на вокзал.
Впрочем, это была не та железная дорога, по которой мы обычно ездили за границу, а маленькая, недавно построенная ветка — узкоколейка, кажется. Путь проходил не через Варшаву, а вел нас через маленькие провинциальные польские станции. Я не запомнила их названия, но в памяти остались новые деревянные строения вокзалов, множество людей, входящих в поезд и выходящих из него, польских крестьянок в белых накрахмаленных косынках и передниках, с золотыми крестиками на цепочках, евреев в длинных сюртуках и с локонами перед ушами. Я запомнила статую Божьей матери в стеклянной нише на каком-то из маленьких вокзалов и большое, в два человеческих роста, распятье при въезде в лес.
Мы приехали на станцию Скерневицы. Тут была таможня. Немецкий досмотрщик быстро проходил через вагоны, спрашивая: «Вино? Папиросы? Табак?» У нас взяли паспорта в таможенной конторе и внимательно рассматривали их. Ехавшие с нами пассажиры только показывали свои проездные пограничные свидетельства и тотчас же клали в карман пиджака.
«У них гренцкарта, постоянный пропуск жителей пограничных местностей, — пояснила мама, — они ездят часто».
Сразу же началась Германия, типичные фольварки[117]
, каменные ограды, аккуратные полоски полей, красивые стандартные вокзалы, стандартные крики кондукторов: «Выходить! Поезд стоит одну минуту. Садиться! Отъезд!» Все двери в поезде захлопывались, а дверей было столько, сколько купе в вагоне, и мы с грохотом катили дальше.Впрочем, это было не ново. Мы нередко проводили лето в Германии.
На этот раз поезд шел не на Кенигсберг, куда мы обычно направлялись, а прямо в Берлин. Мы ехали в третьем классе — как всегда за границей. Чистые, пропахнувшие лизолом[118]
купе с длинными скамьями, окна без вторых рам, через которые все время проникал запах дыма от встречных поездов, станции со множеством автоматов на платформе — все это было мне знакомо также, как немецкие пассажиры — краснолицые, толстые бюргеры, курящие вонючие сигары, тощие аккуратные немки с чистенькими корзиночками, в накидках и нитяных перчатках, с маленькими шляпками на макушке гладко прилизанных волос.Мы прогрохотали мимо множества подъездных путей, пронеслись по эстакадам, углубились в тесно застроенные улицы с многоэтажными, слепыми, лишенными всяких украшений фасадами и под крики «Вильмерсдорф» остановились. Я выглянула в окно, но мама потянула меня к двери. Мы приехали.
Нас встретили младшая мамина сестра тетя Фанни с мужем дядей Гилярием и повели к метро, облицованному кафельными плитками, пахнущему мылом: это было первое в моей жизни метро, и оно показалось мне чем-то вроде подземного царства — немецкого подземного царства. Надо было торопиться, все куда-то торопились, и люди, и вагоны «подземки». Мы мчались в темноте, иногда окна озарялись ярким светом рекламных плакатов «Пейте пильзенское пиво!» и «Страхуйте вашу жизнь и имущество!».
Толпа молодых людей, одинаково одетых в котелки и с пестрыми галстуками, вынесла нас на перрон. Тетя сказала: «Гилярий поедет дальше, ему надо на работу. У них начинают в восемь». Из-за стекла вагона метро дядя Гилярий грустно улыбнулся и помахал нам рукой, и подземка умчала его.