Читаем Господин Мани полностью

— Потому что уже тогда вне всякого сомнения созрело его решение расстаться с жизнью во имя нее, и потому она приобрела в его глазах особую значительность, особую ценность, но не сама по себе, а в силу того несчастья, которое он решил навлечь на свою голову из-за нее; ореол же, которым он ее окружил, в свою очередь, еще больше разжигал его отчаяние и стремление к самоуничтожению. Его трагедия, конец, который он себе уготовил, накладывали отпечаток и на нее, обволакивали, въедались ей в кожу, вплоть до того, что казалось: несчастье, трагедия ожидают, не дай Бог, и ее, причем, несчастье, которое выпадет на ее долю, отец, быть может, будет еще страшнее, чем то, что случится и уже случилось с ним. Ну а это, опять же, придавало ей еще большую значительность, только ее заслуги в этом не было. Она уже не принадлежала самой себе, не была только Линкой, девушкой юной и немножечко пухлой, смешливой и остроглазой, из имения под названием Елени-Сад, а представляла здесь сотни других женщин, уже зачавших и тех, кто еще не зачал, рожавших и тех, кто еще не рожал, женщин в десятки раз более зрелых и миловидных, чем Линка; все они будто стояли за ней длинной чредой, и этот кругленький доброхот, врач-гинеколог словно пытался вместить их всех в себя, преломить в своих трагических и гротескных зеркалах, принести им всем избавление, вобрать их всех в себя через эту девушку с каштановыми волосами, случайно попавшую на Третий сионистский конгресс…

— Я? Да, отец, ты все понимаешь правильно. Я, должно быть, грезил в тот полуденный час под синим иерусалимским небом и солнцем, которое тогда, осенью, было еще более палящим, чем в разгар лета. Я был полон впечатлений от Старого города и очень хотел отдохнуть, но доктор Мани не торопился представить мне такую возможность: он бросился ко мне и потащил к выходящим из синагоги. "Это доктор Шапиро, — громко объявил он, — детский врач из Габсбургского королевства. После конгресса он приехал сюда, чтобы ознакомиться с методами моей клиники". Я почтительно поцеловал руку его матери — я уже знал, что ей очень по нраву наши польские церемонии, погладил по головке его дочь, приветственно приподнял шляпу. Когда мы подходили к дому, оттуда, с первого этажа доносились стоны, а у колодца поджидали два религиозных еврея, которые, поздоровавшись с доктором, тут же попросили его войти поскорее. Во дворе я заметил плетеную корзину, в которой лежал вчерашний новорожденный, абсолютно голый, купаясь в лучах солнца, которое по убеждению Мани, способствует излечению желтухи. Уже не прося стетоскоп, я наклонился и приложил ухо к его груди — младенец дышал, можно сказать, во всю мочь.

— Нет, отец, на этих родах я уже не присутствовал, да и ни на каких других впоследствии, я же приехал в Иерусалим не роды принимать, а осматривать достопримечательности и вникать в суть. Я лег и крепко проспал до вечера, а после хавдалы[71] рассказал Линке о Крайст черч, но переехать туда не предложил. "Ты права, — сказал я, — оставайся здесь, чтобы не обидеть его. Я не буду больше тебя стеснять. Смотри в свое удовольствие на роды, чтобы, когда придет время, и для тебя они были радостью, а не страданием". Она вначале вроде бы была напугана моим столь резким самоустранением, но я знал, что только дистанция, которую я таким образом установил, дала мне силы, когда пробил час, разорвать путы…

— Да, мы, конечно, попали в плен, отец, сами того не сознавая…

— Нет, в тот вечер все пошли меня провожать — Мани с детьми, разумеется, Линка, и даже шведка, которой захотелось "передохнуть и подышать свежим воздухом". Каждый нес что-то из моих вещей, и так мы дошли до Яффских ворот. Я привел их в свою комнату, открыл окно, и мы все с интересом разглядывали русскую церковь с башенками и куполами; потом мы перешли в семинарию и там пили чай со священниками, которые восхищались прекрасным английским моих гостей; после этого я повел Линку к Стене, она стояла там молча, на расстоянии нескольких шагов; я удивился: "Почему ты не подойдешь и не поцелуешь ее? Я целовал, даже два раза", — но она и не подумала. Мы расстались. Я дал ей свободу.

— Нет, конечно же, виделись, но я предоставил ей свободу, впервые, и она это поняла.

— Вы ведь всегда упрекаете меня, что я не даю ей жить, вечно вмешиваюсь, сую нос в ее дела, все норовлю ее воспитывать, вот я и дал ей свободу.

— Все десять ночей в этой детской, рядом со спальней родителей, под танцующей куклой в тюрбане.

— Не знаю.

— Может быть.

— Иногда.

— По ночам?

— Может быть… Откуда мне знать? Я же был далеко.

— За плату, разумеется. Я же не англичанин, и не паломник, и даже не Спаситель.

— Полфунта в день.

— Целый талер.

— Конечно, недешево, но принимали меня как высокого гостя, всегда все самое лучшее, между прочим, их настойка — это что-то божественное, дух от нее просто святой…

— Город, отец, город.

— Нет, не жители. Этот город всегда был и будет величественнее своих обитателей. Я погружался в него с головой, ворошил его прошлое, исходил вдоль и поперек, потому что хорошо знал: больше я туда никогда не попаду.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже