В постели она была душистая, влажная. Не давала обнять себя. Извивалась, как змея. Во время поцелуев больно кусала его. Нависала над ним и мчалась, как наездница, с криком, хохотом, без устали, закрыв глаза, словно продолжала недавнюю гонку, куда-то желая прорваться, испепелить плоть, превратиться в слепящую бестелесность. С последним вскриком, мучительным стоном, ослабела, упала рядом и лежала, как мертвая, неловко вывернув руку. Веронов смотрел на ее близкое плечо с красно-синим цветком татуировки.
– Они там все манекены. Из глины, из папье-маше, – тихо произнесла она.
– Кто манекены? – переспросил он.
– Все европейцы превратились в манекенов. Пустых и смешных. Их хочется толкнуть и разбить.
– Но ты выбрала Европу. Ты там живешь, тебе там нравится.
– Мне нравится, когда арабы в черных масках с «Калашниковым» врываются в синагоги и ночные клубы и опустошают там все обоймы. Мне нравится, когда выходец из Сенегала с фиолетовым лицом и кровавыми белками садится за руль грузовика и давит толпу манекенов в Ницце.
– Тебе нравятся террористы?
– А разве ты не террорист? Ты приходишь на собрание, где собрались манекены, и взрываешь их.
– Это искусство. Я художник.
– Террорист – великий художник. Он соскабливает своими взрывами и автоматными очередями пошлую обветшалую фреску и пишет другую, сочную, обрызганную кровью. Старое человечество, склеенное из глины и папье-маше, человечество неодушевленных манекенов, исчезает среди грохота и огня и возникает молодое человечество, орошенное живой кровью. Террористы делают надрез кесарева сечения, и появляется младенец, обрызганный кровью.
– Может быть, ты собираешься поехать в Сирию и примкнуть к ИГИЛ?
– Зачем мне Сирия? Скоро Россия превратится в сто тысяч Сирий. Мне место здесь.
– Ты что, веришь пророчествам Кавалерова? Ждешь новой русской революции?
– Она уже началась. Всмотрись в глаза людей. Среди тусклых, погасших, вдруг вспыхнет взгляд, в котором ненависть и восторг. В котором рушатся эти мерзкие дворцы, супермаркеты, золоченые храмы. Где горят города. Где на красных русских зорях мечутся бесчисленные стаи черных ворон, а в белых руках рублевских красавиц засияет вороненый ствол автомата.
– Кем ты будешь в этой русской революции?
– Мне примером служат те женщины, что в кожаных куртках и галифе расстреливали из наганов тучных банкиров, трусливых министров, дурных офицеров.
– Мне кажется, ты вполне готова для этой роли. Сегодняшняя гонка показала, что ты готова убить людей и убить себя. Ты всегда так водишь машину? Всегда гоняешь по дорожкам скверов на скорости двести в час?
– Я хочу на этой скорости ворваться в Кремль, в Троицкие ворота, пронзить его насквозь и вылететь на Красную площадь из Спасских ворот. Хочешь, промчимся вместе?
– Нас расстреляют на подходе к воротам.
– Ты не бойся смерти. Смерть – это то, что подают в конце жизни на сладкое. Хочешь меня убить?
Она повернулась к нему и смотрела темными, без белков, безумными глазами, в которых Веронов угадал ту исступленную сладость, которую сам испытывал, проваливаясь в смертельную бездну.
– Убей меня!
Веронов слушал ее, смотрел на сине-красный цветок на ее плече, на близкую грудь с темным соском, к которому она не давала ему прикоснуться. Испытывал нарастающую едкую неприязнь, не только к ней, но и ко всем, с кем повидался на сегодняшней вечеринке. К нарциссу Цесерскому, изнуренному старческим эротизмом. К извращенке Воронецкой, решившей перейти из одного народа в другой. К салонному революционеру Кавалерову, чья имитация воспета модными французскими журналами. И к этой пресыщенной дочке миллионера, которая из холеной Европы приезжает в Россию позабавиться среди обезумевших московских обывателей, как приезжают иностранцы поохотиться на экзотического русского зверя.
Все они были сверхлюди, возвышались над маленькими бренными человечками, находили в этом оправдание своим интеллектуальным бесчинствам. И Веронову хотелось взорвать это клановое превосходство, сбросить их на грязную землю, потоптаться на них измызганными подошвами.
Он чувствовал, как начинает сочиться в душе мучительное наслаждение, предчувствие темной пропасти, куда он полетит, оставляя над собой рванный провал, взрывную волну, сносящую незыблемые опоры. И он спрячется от этой волны в бездонной воронке.
– Мне надо идти, – сказал он.
– Ты не останешься?
– Нет.
– Как хочешь, – равнодушно сказала она.
Веронов стал одеваться. Застегивал рубаху, чувствуя, как в душе слабо трепещет, сотрясается в неслышных вибрациях незримый взрыватель.
– Ты знаешь, мне надо тебе что-то сказать, – он застегивал манжеты рубахи. – Я очень виноват.
– Что такое? – вяло спросила она.
– Мне было трудно с собой совладать. Ты такая прекрасная. И эта езда, эти безумные скорости.
– В чем дело?
Он набрасывал пиджак, надевал замшевые туфли:
– Мне страшно тебе признаться. Я негодяй. Но я не мог совладать.
– Да что, в самом деле?
– Видишь ли, я должен был тебе сказать. Но какое-то безумие. Ты такая прекрасная. Я забыл обо всем.
– Перестань! Говори!
– Видишь ли, у меня СПИД. На очень скверной стадии. Прости.